С года четвёртого, с пятого ли жительства в Единке принялся сход через каждые три годочка избирать Евграфа нашего Серафимыча старостой сельской общины. Он не противился, не жеманничал, не выторговывал себе каких-нибудь льгот и выгод: надо, значит, надо. Жил, как вы верно подметили, с приглядом на прок. И знаете, при его верховенстве и догляде Единка вскоре попёрла в рост и в крепь. Да о-го-го как ещё! Похорошела, зацвела, в тело вошла барынька наша. До него тоже была зажиточной, справной, на хорошем счету окрест и даже в губернском присутствии о ней знавали. Сам видел я обветшалое благодарственное письмо с двуглавым орлом за добросовестность в уплате подушных податей и каких-то пошлин. И помер он старостой, хотя месяцев за несколько до схода просил людей не переизбирать его: уже совсем был немощен, слеп, стар. Нет же – переизбрали! Сказали ему: «Ты, Евграф, лежи, коли шибко хворый, мы сами за тебя многое чего скумекаем и сметим. Ты же нам только лишь нашёптывай изредка, чё да как сработа́ть». Что ж, нашёптывал. И, сказывает предание, последними словами его были слова о Единке: то ли берите, то ли берегите, – не разобрали люди. Хотя, если вдуматься, и то, и другое ой как точно́, если посмотреть на нынешний пожар и на морфлотца Саню. Но, верно, вы, Афанасий Ильич, хотите полюбопытствовать, отчего же его Графом-то прозывали, почитали этаким сановником, властителем, заглавным хозяином Единки и округи? Мужика-то труженика, таёжника, бывшего каторжанина, с застарелыми мозолинами и ссадинами на руках, малограмотного, к слову, он едва мог расписаться этакой детской каракулькой, его-то этак и подняли, – что за диво! Да, подняли, почитали, и вот почему! Ну, перво-наперво, сами понимаете, – по причине созвучия: Евграф – Граф. Во-вторых: он был, уж не знаю, как правильно сказать, богат не богат, но, как говорилось тогда, справен, крепок, всегда при капиталах, изба – изба не изба, хоромы не хоромы, усадьба – крестьянская не крестьянская, помещичья не помещичья, – впрочем, не столь, полагаю, всё это существенно. А Графом он промеж единковцев стал потому, что, главное, – никто и ничто не могло согнуть его. Любого мог он поставить на место, осадить, однако же при всём при том внушить