– Да что я, в конце концов, привязался к вам со всякими вопросами, к тому же совершенно никчемными! Простите. Я волнуюсь, очень волнуюсь. Да, душой и сердцем жил мой Коля, а не только умом и рассудком, как норовят нынче многие, особенно в городах. Докатились: даже своей душе не доверяют люди. Раздражённо, если не злобно, умствуют, чуть что не так пошло-поехало, ищут виноватых, бегут сломя голову даже от малейших тягот житейских и профессиональных, ищут-рыщут, где полегче, помягче, потеплее. А надо, уверен, всего-то: остановиться, замереть и прислушаться к своей душеньке-душе. Распознать, услышать её зов, её напев, её песню, прибережённую для тебя единственного. Знаю, Коля прислушивался, и частенько, бдительно прислушивался, к своей душе, вопрошал у неё: так ли, то ли делаю, милая? Подскажи, направь, вразуми меня, слишком торопкого, небрежного с людями. Но у него, родимого, не просто душа была, как у всех, а душа-песня. И пелась она сама в себе песней задушевнейшей, самой, что ли, нужнейшей, чтобы в любых обстоятельствах стараться, а то и принудить себя. Но главное, стараться и стараться, усердствуя, в таком важном деле, как остаться во что бы то ни стало порядочным, честным, совестливым. Да что там – просто-напросто человечным человеком! Вот такая необыкновенная у него была душа, хотя, знаете, внешне он – просто мужик, обычный, заурядный русский мужик, мужик мужиком себе, диковато заросший в последние годы бородищей, рано старчески ссутуленный в трудах тяжких, промороженный всеми нашими таёжными морозами, прожаренный всеми нашими жарами, искусанный едва не до костей любимчиками нашими комарьём и гнусом. Да-а, такой, как все из наших мужиков лесозаготовителей и сплавщиков. Я сказал, что душа у него была не простой, а душой-песней. И нисколечко, хотя и шибко речистый я мужик, краснобай отменный, не преувеличил, не нахудожничал, потому был Коля-Николаша большим и непревзойдённым в наших краях певуном. Не говорю певцом – то артисты, а значит, притворщики, лицедеи, люди художественные, богемные даже, а оттого с заумью всякой разной. А про Колю по-нашенски говорю: певун, если хотите – песельник. Не верится, что хмурый, сгорбленный работяга и – певун? А вот таковский он у нас, Коля-то наш несравненный! И певучестью, поверьте, обладал изумительной, хотя пел неизменно тихо, совсем не громко, без малейшей форсистости, без какого-либо – упаси боже! – артистизма, желания понравиться. А пел так… так… как… Ну, вот, к примеру, говорит с тобой человек, хороший такой, приятный тебе человек, и неожиданно – запел. Ты, простак, и не сразу поймёшь, что он уже не говорит, а поёт, распевает. Так и с Колей нашим: поёт, но будто бы продолжает тебе о чём-то говорить своим приглушенным, ненапористым, совсем не бригадирским голосом. Но, однако же, при всём при том как же он пел! Ах, как он пел, чертяка! Пел так пел! Не-нет, никакими, конечно же, словами не объяснишь, не выразишь: нужно – слышать, слушать, вслушиваться, быть в песне вместе с исполнителем. Бывало, чего-то загрустит, затоскует Коля-Николаша, – и потянется рукой к отцовской гармони, двухрядочке-хромке дореволюционной. Пылиночки, но лёгоньким-лёгоньким дыхом, сдует с неё, будто с какой-нибудь бесценной вещи, а их там и в помине никогда не бывало. Принаклонится к ней лицом с вдруг загоревшимися щёками – вроде как, что ли, захотел поцеловать, чмокнуть, но совестно при людях, мужику-то. И-и-и – растя-а-а-нул меха. Хромка любезная следом заплещет щедровито, засверкает блескуче наигрышами да проигрышами, переборчиками многозвучными, многоголосыми, будто одаривает гармониста за нежность и маститость. И-и-и – запоё-о-о-от наш Коля. Ах, как запоё-о-о-от! Заслушаешься тотчас, всё забудешь напрочь, чем только что занимался, о чём говорил и думал. Нередкость, что и весёлое, шуточное чего сбацает, под озорные, заразительные переборы пропоёт-проголосит. Бывало, так и обсмеёшься, и в плясовую пустишься, хотя только что и вовсе неохота было. Но по большинству с грустными, протяжными песнями и напевами дружковался он. Разольётся перед тобой грусть-тоскою русскою, душою хотя не шибко чтобы ярко, но распахнуто и ласково засияет. Кто-нибудь, случалось частенько, и всплакнёт, зашвыркает носом, особливо бабоньки. Много он знавал песен, но накрепко принимал в себя лишь те, с которыми дальше хотел идти по жизни. Никакая чепуховина к нему не приставала, не задерживалась надолго в нём. Наипоследняя песня, которую он больно уж полюбил и нередко исполнял за всяким праздничным столом, даже намурлыкивал её, когда работал в бригаде, – «Ходят кони над рекою». Поди, смотрели ленту «Бумбараш». Стоящий, добрый фильм, – правда? Русская тоска-печаль в нём и русская надежда луной и солнцем перемежаются, растравляют зрителю душу и ум, чего-то настоящее, важное обещают нам всем. Правда ведь? Там – конечно же, знаете! – Валера Золотухин, наш, сиби