Потом, когда женщины станут судачить и вспоминать, как было дело, они скажут, что Мерседес, когда ей минуло пятнадцать лет, узнала, что священник привезет из Морелии нового ризничего приходской церкви. Это был опрятный, ладный юноша, худощавый и собранный, под стать пейзажу, который так легко воссоздается в памяти. «Скромный, работящий, почтительный индеец», — сказал о нем священник, когда приехал; это он несколько раз повторил, как имел Обыкновенно повторять фразы из катехизиса. Мерседес вначале лишь мельком увидела его, потому что его сразу отослали есть на кухню. Священник все бубнил: «Скромный, работящий, почтительный…»,
а Мерседес вспоминала взгляд темных глаз, на мгновение упавший на нее, — напряженный и как бы полный удивления перед тем, что только что открылось ему. Он вобрал в себя все взгляды местных крестьян, но в отличие от них, множественных и различных, был единственным, неотделимым от этого тела, от этого человека, не свойственным никому другому. Мерседес заметила, что во время каждой еды этот неповторимый взгляд устремлялся на нее сквозь занавеску из нанизанных на нити перламутровых раковинок, отделявшую столовую от темного коридора, который вел в кухню, и только она одна замечала его, потому что сидела как раз напротив коридора, в темноту которого, как разъяренные шмели, впивались глаза юноши, мало-помалу отдаляясь, пока с легким скрипом двери не исчезали совсем. Это происходило по утрам, когда три женщины завтракали одни, во время обильного и долгого обеда, за которым на почетном месте сидел священник, и, наконец, в восемь часов вечера, когда запах дымящегося кофе и растопившегося масла разносился из кухни по всем комнатам, выходившим с четырех сторон на квадратный внутренний двор, вымощенный голубой плиткой. Каждое утро, гуляя меж кофейных плантаций, Мерседес говорила себе, что сегодня, да, сегодня, эти глаза сверкнут среди коричневых листьев, а потом, выпрямившись, юноша в полный рост покажется на солнце. Один за другим прошли жаркие дни, когда солнце уподоблялось змее, кусающей собственный хвост, а эти глаза все следили за ней во время каждой еды, и она все искала их во время своих утренних прогулок. Но вот однажды… да, на сей раз это был он; он шел, опустив голову, по той же тропе, что она, уже в городском платье, к которому, видно, еще не привык; священник передавал этот кургузый костюм от одного ризничего другому. Они поравнялись; Мерседес уже не отважилась искать его взгляд; по она остановилась, сделала вид, что поправляет пряжку на туфле, и уголком глаза посмотрела вслед юноше. Потом пошла за ним на небольшом расстоянии, время от времени останавливаясь потрогать растение или погладить кобылку, высунувшую морду из-за ограды. Между тем со стороны корраля, к которому вела тропинка, навстречу им неслось все более густое облака пыли — полное взрывчатой силы облако, казалось, оглашавшее всю равнину храпом и ржанием. Мерседес остановилась, прижалась к ограде и оцепенела, прислушиваясь к топоту копыт в бешеной скачке; наконец, она смогла различить раздувающиеся ноздри и пену на губах лошади; Мерседес окутала пыль: горящие глаза животного обжигали ей грудь. Когда Мерседес отняла руки от лица, она увидела юношу, который с утыканной гвоздями жердиной в руке преградил дорогу взбесившейся лошади, и почувствовала, что он обуздает ее; из хребта лошади бил фонтанчик черной крови, а юноша осторожно тянулся к болтавшимся поводьям. Он стоял спиною к Мерседес; она различала только его напряженные мускулы, взъерошенные волосы и руку, сжимающую жердину. Взмыленная лошадь ржала и, всхрапывая, поднималась на дыбы. Мерседес, как завороженная, смотрела на нее, пытаясь в этом буйстве всей плоти животного найти отражение и объяснение бунта своей собственной и всякой иной плоти. По мере того, как юноша завладевал поводьями и подбирался к шее жеребца, конь все больше ярился: глаза наливались кровью, с губ падали клочья пены, а между ног нервно подергивался толстый член, и казалось, именно в нем — семя силы, именно в нем, вибрирующем от напряжения, — источник всей его ярости, всего бешенства, величественного в своей необузданности. У Мерседес перехватило дыхание, вернее, она почувствовала, поняла, что каждый ее вздох может оказаться последним, что после каждого выдоха она может лишиться способности дышать. Ее глаза перебегали с юноши, который, не выпуская жердины, обхватил шею коня, на восставшую плоть жеребца. Какая-то магнетическая сила током лилась от сплетенных тел человека и животного, подобных искалеченному кентавру, к девушке, озаренной изнутри светом своих трех лун, которые в эту минуту, когда человек гордо утверждал свою власть над животным, пульсировали в лад всей природе, исполненной трепета жизни. Жеребец, фыркая, опустил голову; и тогда разразился гнев юноши, только этого и ждавшего: без крика, сжав зубы, с желваками на скулах, по которым струился пот, он стал бить жердиной покоренную лошадь, и при каждом ударе из ее крупа брызгала, как сок из зрелого сапоте, густая, черная кровь. Мерседес закрыла глаза и подумала о вибрирующей плоти между ног жеребца, которую теперь заслонял юноша; человек и животное отождествлялись в обладании зерном, источником мощи. Когда сумятица улеглась, перед Мерседес снова открылась широкая, торная тропа; пыль осела, сбежавшиеся крестьяне разошлись с места боя, лошадь увел ее укротитель, и дорога опустела.