разгуливали в кустах синички, перелетая стаей с места на место, то весело, то грустно щебеча;
поползни шелестели сосновой корой; одетые в пушистые шубки белочки весело играли в свои
звериные прятки.
Жежеря с Трутнем не замечали окружающей красоты, растерянно молчали, чувствовали
себя беспомощными и пристыженными — поддались пораженческим настроениям. Первым
откликнулся Жежеря:
— Товарищ комиссар! Юлий Юльевич, это вы уж напрасно. Мы же… не знаю, как Нил, а про
себя скажу… Да разве же я не большевик?
Когда неподалеку появился Белоненко с товарищами, Трутень, пряча глаза, попросил:
— Товарищ комиссар, забудьте об этой болтовне. Проявили мы с Жежерей политическую
незрелость, деваться некуда. Лишь бы товарищи не насмехались…
XXXII
Проходили дни. Они выдались погожими. Лес пылал в осеннем пожарище, сыпались на
землю багрово-розовые листья осин, утренние ветры развеивали золотые червонцы берез, дубы
заменили густую сочную зелень на кованую медь.
Однако над городами и селами стояла беспросветная темная ночь. Не видели люди солнца,
не чувствовали его тепла и ласки, не радовало их синее небо. Старосты и полицаи бегали по
хатам, с плетками и дубинками в руках, орали: «На работу», «Все на работу», «Убирать
картошку, вывозить хлеб для великой Германии».
И предупреждали: «Лодырям — резиновые палки, а непокорным пуля».
На видных местах висели объявления:
Были такие, которые сообщали. А повешенные то в одном, то в другом селе качались под
порывами ветра.
Партизанский отряд Белоненко набирал силы, приспосабливался к обстоятельствам,
готовился к боевым действиям. Не проходило и дня, чтобы не прибывали новенькие, по двое, по
одному, то кто-нибудь из сельских активистов, то красноармеец заблудившийся, уже десятка три
бойцов находились под командованием Романа Яремовича. Это для начала немалая сила.
Пока еще решались хозяйственные вопросы: строили на Журавлином острове барак,
заготовляли продукты.
Командир с комиссаром по совету капитана Рыдаева, который хотя еще на ноги и не
становился, но понемногу выздоравливал, поделили бойцов на отделения с таким расчетом,
чтобы учить партизан военному делу, готовить их к боевым действиям и чтобы они могли
выполнять определенные хозяйственные обязанности. Группа, которой руководил лейтенант
Раздолин, сооружала барак; Кобозев отвечал за заготовку продуктов, выхватывая из-под носа у
гитлеровцев все, что предназначалось для вывоза в рейх; к Евдокии Руслановне примкнули
Ткачик, Спартак и Кармен — опытная подпольщица посвящала их в тайны разведки.
Нашлось дело и Гансу Рандольфу. Если в первые дни на него поглядывали искоса, с
недоверием, то со временем к чужаку привыкли. Такая уж душа славянская, вспыхнет, как
пламя, загорится жаждой мести обидчику, но пусть только обидчик окажется побежденным,
попросит о милосердии — и уже смягчится.
Оказалось, что Ганс не только мастер печатного дела, он умело держал в руках и лопату, и
топор, и пилу.
Грустил, когда не было рядом «геноссе Евы» — так называл он Вовкодав. Когда ее не было в
лагере, Ганс расспрашивал: «Геноссе Ева? Геноссе Ева?» Трутень пытался ему объяснить:
— Подожди, придет твоя Ева. Нихт Ева, разведка… — и пальцами имитировал ходьбу. Ганс
радостно кивал головой.
Иногда разговор заходил о Гитлере. Ганс заявлял:
— Гитлер — шлехт.
Трутень был в восторге.
— Слышишь, слышишь, Жежеря? «Гитлер — шлехт», это же по-немецки «Гитлер —
поганец». Думаешь, это он там, у себя дома, набрался ума? Это Евдокиина агитация и
пропаганда…
— Молодец баба, — согласился Жежеря, — я ее над всей нашей пропагандой главной бы
назначил…
Освоившись среди чужих, и не просто чужих, а еще и смертельных врагов, отдаваясь
полностью работе, Ганс забывал о своем положении.
Зато ночи были для него мукой. И вечера. Долго не мог заснуть. В отряде с каждым днем
становилось все многолюднее. Те, кому было положено, укладывались ко сну, но менялись же
часовые, по лагерю постоянно кто-то ходил. Ганс понимал и чувствовал, что с него не спускают
глаз, и это вызывало болезненное ощущение — ему не верят, и кто знает, поверят ли когда-
нибудь.