Но тогда, быть может, душа наша плачет не просто о жизни, прожитой «так глупо и так безвкусно», а, что гораздо страшнее – о жизни ошибочной, погубленной ложной идеей, о жизни, «принесенной в жертву идолу», оказавшемуся на поверку ничтожеством, пустым местом? Собственно, именно это, как будто бы и составляет основной конфликт пьесы. Однако, если внимательно его проанализировать, нетрудно увидеть, что конфликт этот также является внешним, поверхностным. Неизвестный критик, подписавшийся псевдонимом «А.О.», в своей рецензии пишет: «Возьмите наугад любого человека, и вы наверняка в 6–9 случаях из десяти попадете на такого, который всю жизнь ухлопал "на семью" или на одного человека – «брата», "сестру" и т. п. Все это "Дядя Ваня": у одного на руках целая семья, у другого один любимый и уважаемый человек. И часто, до душевной боли часто, убеждаются эти люди, что работали они даром, лелеяли пустое место… Но что всего тяжелее, так это то, что свою ошибку дядя Ваня заметил слишком поздно – когда жизнь прошла».
На самом деле, «когда жизнь прошла», уже не важно, на что именно ты ее ухлопал. На что ухлопал свою жизнь профессор из «Скучной истории»? На свою любимую науку и любимых студентов. Жизнь его была очень важна и нужна людям, а научная деятельность прославила его на весь мир. Но он не счастливее дяди Вани…
Попробуем разобраться в мыслях и чувствах главного героя пьесы.
Середина второго действия. Елена Андреевна со словами «Оставьте меня. Это наконец противно» уходит, Войницкий остается один. Авторская ремарка «(один)» дорогого стоит. Она встречается в пьесе лишь однажды. Чехов не стал бы, кого ни попадя оставлять на сцене одного. С этого момента и до прихода Астрова с Телегиным все, что говорит дядя Ваня, он говорит самому себе, а значит – нам, зрителям. На сцене у него слушателей нет. Ему нет нужды притворяться, врать, рисоваться, что-то скрывать. Он говорит предельно откровенно. Это единственный в пьесе монолог-исповедь, который дается не для пояснения действия, а для того, чтобы мы узнали, что творится в голове героя, его мысли. Заметим, кстати, что право произносить такие монологи предоставляется исключительно главным героям, мысли которых существенно важны для понимания смысла происходящего. Второстепенные персонажи такой чести, как правило, не удостаиваются. Даже у Астрова нет такого монолога.
Итак, что же мы узнаем о мыслях дяди Вани? Они путаются у него в голове…
Он сожалеет о том, что Елена Андреевна не стала его женой и тут же признается: «Ее риторика, ленивая мораль, вздорные ленивые мысли о погибели мира – все это мне глубоко ненавистно». Он не влюбился в нее десять лет назад, не любит и теперь, несмотря на всю ее красоту, которой он восхищается. Мы понимаем: мечта о счастье с Еленой Андреевной – иллюзия.
Он горько сетует, что обманут Серебряковым: «И я обманут… – вижу, – глубоко обманут…». Но причем тут Серебряков? Разве он виноват, что дядя Ваня обожал его, работал на него, как вол, гордился им и его наукой, жил, дышал им? Разве профессор виноват, что он не гений, что он совершенно неизвестен, что он ничто, мыльный пузырь? О каком обмане тут может идти речь? Мы понимаем: обвинение в загубленной жизни, выдвинутое против Серебрякова – тоже иллюзия.
Дядя Ваня совсем запутался. Он живет иллюзиями. Он ищет виноватых там, где их нет, но он не может их не искать. Иначе мозг его лопнет, разорвется, не выдержав мысли о том, что в его погубленной жизни никто из окружающих не виноват, что так оно случилось само собой, в силу каких-то иных, не ведомых ему причин.
Допустим, что Елена Андреевна стала его женой или Серебряков оказался всемирно признанным гением. Предположим даже невозможное – из дяди Вани вышел Шопенгауэр или Достоевский! (Отмечу, кстати: одно то, что Шопенгауэр, буддист, мистик и мизантроп поставлен в один ряд с Достоевским – православнейшим человеком, говорит о большой путанице в голове дяди Вани). Сделало ли бы все это его счастливым? Нет, конечно. Он не был бы счастлив с Еленой Андреевной, а на Серебрякова, который просто подвернулся под руку, ему вообще наплевать. Ему глубоко безразлично, гений профессор или мыльный пузырь, ничего не понимающий в искусстве. Напрасно Войницкий протестует, палит из револьвера, кричит о своей загубленной жизни. Ни любимая женщина, ни любимое дело, даже если бы оно у него было, ни удовлетворение желаний, ни слава Достоевского или Шопенгауэра не могут спасти от ужаса сознания бессмысленности жизни, в которой «даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей или богом живого человека». Особенно, когда жизнь эта уже прошла, и смерть приблизилась на расстояние протянутой руки.
И кричать дяде Ване надо не «Пропала жизнь!», а «Прошла жизнь!»