Вот и балка Грыцыкова. Она через три-четыре версты войдет в реку Средний Егорлык. А там и… Шинкаренко с засадой. Впереди река с еще тонким льдом, сверху с двух сторон пулеметы.
Когда он повернул вдоль берега, бандиты перехитрили его. Они поняли, что он идет домой, на слободку Воронцовскую. И деваться ему тут некуда: лед еще не окреп, через реку он не пойдет. Десяток конных срезал через выгон напрямик. Там снега почти не было, а по-над берегом засыпано почти по колено коню. Атаманская кобыла вдруг встала и повалилась набок, хрипя и мелко дрожа под седлом. Григорий едва успел отскочить, перехватил ножом повод жеребчика, вскочил в седло с земли, как когда-то научился у Мокеича.
Отдохнувший жеребчик, почувствовав седока, живо понесся по тропке вдоль прибрежных камышовых зарослей. Ему снова удалось оторваться на полверсты.
«-Ну, а как повернут обратно?»
Выскочил наверх, встал, осмотрелся. Вскинул револьвер, выстрелил в сереющее небо.
Пригнувшись, пустил коня наметом вниз. Мокрая его грива хлестко била по лицу. Пули ласково свистнули над головой.
И когда они, с гиком и проклятиями уже обходили его поверху, стремясь наглухо прижать к реке, вдруг затарахтели вокруг пулеметные очереди, веером засвистели пули, выбивая снежные метлюшки, и услыхал он сверху истошный крик Терещенка:
-Гри-и-и-ш-ша!!! Гриш-ш-ша-а-а!!! Дава-а-ай на-ве-е-ерх!.. Гри-и-и-ша-а-а!!.
Пуля сухо рванула щеку и он в горячке не почувствовал боли. Он свалился из седла прямо в свежий окоп, едва успевши передать повод кому-то из расчета. Перед тем, как провалиться в черное бессознание, прошептал хрипло:
-Кобылка, вороная, версты три по берегу… В камышах… С копыт… Заберите… Хорошая кобылка…
Банда, отсекаемая мощным фланговым огнем пулеметов к реке, столпилась на заснеженном берегу, там, где в реку входил широкий степной овраг, извергая проклятия, быстро теряя бойцов и щедро окропляя снег кровью. Лошади проваливались, всадники, продолжая отстреливаться, бежали по льду и проваливались там, где декабрьский лед над речным течением был еще очень тонок… Пулеметы били, не смолкая. Некоторые бандиты залегли за трупы лошадей и отстреливались из винтовок, некоторые в ужасе подымали руки, но тут же падали, сраженные пулей, и в суматохе боя никто уже не мог бы остановить бойню.
Морозные сумерки спускались над степью. Вдруг все стихло. Чья-то обезумевшая кобыла, чудом вырвавшись из западни, с распоротым казачьим седлом, свалившимся под брюхо, с диким ржанием носилась по берегу… Ее безумный хохот далеко разносило эхо по притихшей речной долине.
Стрелки окружного отдела ГПУ, примкнув по команде штыки, медленно спускались к реке, уже почти невидимой в вечернем сумраке. Оттуда еще доносились глухие тяжкие стоны раненых и людей и лошадей…
-Стешенко! – спокойно крикнул кто-то сверху, -ты тово… всех не коли… Какие на ногах… Одново-двух в отдел привести! На дознание.
С темного неба вдруг посыпался большими мохнатыми хлопьями снег и вскоре тихая зимняя ночь скрыла под безмолвным белым саваном лежащие вперемежку трупы так безумно гнавшихся за своей смертью из вольной калмыцкой степи, так и не нашедших себя в новой России, безвозвратно потерявшихся во времени двух сотен русских людей.
Спит Григорий, только от мерного его храпа мелко подрагивают кончики командирских усов и сквозь тяжкий, глухой сон после бешеной скачки по степи, истошного крика настигающих его бандитов и ласкового свиста пуль над головой, снится ему сладкий, как совсем уж давнешние мамашины пирожки сон: будто сидит на черной кузнечной колоде папаша, вытирая замазуренным цветастым платочком обильные струи пота с темного бородатого лица и тихо-тихо так, ласково говорит ему:
-Што ж ты, Гриня… все воюешь да воюешь, греха на душу берешь… Людишек-то губишь, почем зря… А можа и… Хва-а-тить?.. Пора бы тебе и в путейские двигать, сынок… В путейских-то заработок ноне приваристый, людишки говорять…
-Эх! В руку! К дождю сон, видать…– Григорий вздохнул, повернулся на другой бок и снова уже другой сон, как утренний туман непроглядной кисеей окутал его:
-Гриня, Гриня, та бедная ты сыночка моя, – мамаша, с мокрым полотенцем на присыпанной мукой пухлой руке, ласково прикладывает к горячему его лбу вареные листки подорожника, -жар-то, жар-то… каков! Ты… поспи, поспи, моя лапочка, поспи…
Дрова весело трещат в печи, распространяя на весь дом горьковатый запах горелой сухой древесины. В комнате полумрак и желтые округлые блики мелко дрожат на белом потолке над чугунной амовской плитой.
-Папенька-а… Папенька… Ну па-пенька-а-а! – Григорий сквозь сон вдруг услыхал тоненький голосок Максимки, поднял тяжелую голову и, не открывая глаз, расплылся в довольной улыбке:
-А-а… сынка… Што тебе?
-Папенька, папенька, а погляди, какой я стих выучил!
И, присевши на краешек кровати, звонко, как на утреннике, продекламировал:
-Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда,
Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда!
Сон как рукой сняло. Григорий сел на кровати, раздирая опухшие глаза, бережно взял на голое колено сына.