На шум прибежала Мола и с причитаниями и вздохами, получив ни за что пару толчков и ударов, разняла их. Она взяла Тию на руки, прижала к себе, покачивая, точно младенца. Та вырывалась, бранясь, на непонятном из-за слез языке, но потом обмякла и уже только вздрагивала всем телом от плача. Норна нежно погладила ее по всклоченным ярко-красным волосам:
– Ох! Все будет хорошо, хорошо, госпожа! Ну все! Ну все!
Кару нерешительно оторвалась от стены, крадучись подошла к Моле и припала к ее боку.
– Господин Ун, умойтесь и идите к себе. Не обижайтесь. Вашим сестрам сейчас очень плохо. Ну все, ну все, госпожа! Давайте сделаем вам чаю!
Тия совсем замолкла и только бессильно всхлипывала, пока ее уносили, Кару бежала за служанкой как перепуганный утенок, а Ун так и стоял по середине коридора, держа в руках обрывки картины.
– Я же не хотел! – пробормотал он угрюмо, и протер глаза сгибом локтя. – Я же не знал!..
Он вернулся в комнату. Ящик стола и все его школьные папки оказались безжалостно выпотрошены. Тия была настроена решительно и знала, что ищет. Пустая разломанная и разбитая рамка валялась на ковре. Ун переодел испачканную рубаху, бросив грязную в угол, с тяжелым вздохом сел на край кровати и посмотрел на половинки картины. Удивительное дело, но разрыв был достаточно ровным, а краска на его краю, нанесенная толстым слоем,крошилась. Такими красками писали картины только для важных музеев. Странно, что какой-то сорен позволил своему ребенку тратить такие дорогие припасы. Впрочем сейчас это не имело никакого значения..
«Склею ее», – решил Ун и перевернул кусочки, чтобы решить, как это лучше сделать. Здесь его подстерегло новое огорчение. Конечно, Тия не могла просто порвать картину! Этого для ее мстительного духа было мало. Она еще и намалевала что-то на оборотной стороне. Ун с раздражением вгляделся в ряды странных закорючек, нанесенных черными чернилами, и озадаченно нахмурился.
Для сестринского гнева ряды мелких значков были слишком уж аккуратными и прямыми. Тая бы нарисовала какую-нибудь гадость или написала подслушанное в школе ругательство, а эти значки напоминали узор из древней рукописной книги или буквы незнакомого алфавита – закорючки повторялись снова и снова в случайном порядке, но были остроконечными и совершенно ни на что непохожими. В раанском алфавите буквы были куда более мягкими и округлыми.
– Нет, это не Тиа нарисовала, – сказал Ун вслух, хотя рядом никого не было. Ему просто хотелось, чтобы его кто-то сейчас услышал. – Ничего. Пусть остаются.
Тишина комнаты была совершенной, и только часы угрюмо тикали, отсчитывая ускользающее время.
Ун принялся за работу. Он старался клеить только с задней стороны, но озеро, по которому теперь пробегала тонкая трещина, все равно намокло, и некоторые мазки расплылись. Когда клей подсох, Ун распрямил картину и положил ее под первый том истории Объединительной войны.
Потом он прибрал на столе, посмотрел в окно, на широкую круглую клумбу, на сорок, прыгающих в ветках молодых дубов, на синее небо и отступившие тучи, уронил голову на руки и беззвучно заплакал. Он ненавидел этот проклятый дикий край, ненавидел этот день, ненавидел Тота, ненавидел соренов, ненавидел макак, ненавидел неродимость капитана Нота и заодно всех его солдат и ненавидел, больше всех них вместе взятых, самого себя.
Он не хотел, чтобы все получилось так!
Ун смог немного успокоиться, когда часы досчитали до начала следующего часа. Но вечером он зашел проведать мать, совсем белую на белых простынях, и разрыдался снова и еще сильнее, когда вернулся к себе.
Идти в школу следующим утром не хотелось, но выбора не было. О дате суда ему сообщили сразу перед началом занятий. Совет братства должен был собраться в этот четверг, через два дня. Ун, совершенно растерянный и погруженный в собственные мысли, принял эту новость с неподобающим для ответственного раана безразличием.
Уже к концу третьего урока его ухо загноилось под бинтами, начался сильный жар, и перепуганному школьному дежурному пришлось срочно посылать за автомобилем, чтобы Уна отвезли к их семейному врачу.
Следующие две недели Ун почти не запомнил. Редкие моменты ясного ума чередовались с непроглядной темнотой беспамятства.
Когда он наконец окончательно пришел в себя, рядом была мама. Она сидела в кресле, близко придвинутом к кровати, и нежно гладила его по волосам невесомой рукой. Она улыбалась, и Ун зарыдал, сел, покачиваясь, и кинулся обнимать ее, хотя голова его тут же закружилась и тело подвело и ослабло.
– Мой хороший! Тебе не больно? Как твое ушко?
Ун сказал: «Нет», – но рука его сама собой потянулась к правому уху, и к собственному удивлению, там, где раньше пальцы нащупывали заостренный краешек ушной раковины, ничего не оказалось. Он ойкнул, широко распахнул глаза. Пальцы скользнули ниже. Нет, ухо было на месте, но в нем как будто бы не хватало огромного куска.
Уна затошнило от страха перед собственным уродством, которое ему только предстояло осознать и принять, но мама взяла небольшое зеркальце с прикроватной тумбочки и сказала: