Но и здесь возникают проблемы. Марион хочет возвысить «иконический» взор Бога, направленный на бытие с той стороны тотальности поверх «идолопоклоннической» устремленности конечного взгляда, отмечающей (сакральный) предел тотальности изнутри себя. Доведенное до крайности (как это, кажется, нередко бывает в марионовском мышлении), такое разделение проводит черту между откровением и естественной мыслью, желанием или поклонением, что приводит чересчур близко к катастрофической непоследовательности диалектической теологии. В той мере, в какой Марион редуцирует иконическую свободу божественного к взору, который, кажется, эманирует из незримого возвышенного, обретающегося всего лишь с другой стороны свернутости онтологического различия, он впадает в дуализм. Но пока взор Божий для Мариона действительно принадлежит иконе, его мысль способна обходить эту опасность. Но временами Марион поворачивает дело так, что, в то время как идол есть продукт объективного взгляда (усталости зрения, когда взгляду нужно отдохнуть на «первом попавшемся видимом», перестав пронизывать все вещи) и в то время как идол тем самым ограничивает божественное до меры человеческого взгляда, до видимости, которая втайне есть также сияющее зеркальное отражение человеческого лика (9–15), икона способствует зрению, зовет его к тому месту, где видимое пронизано невидимым. Икона являет бесконечный взор: не просто отдаленный, а влекущий зрение к себе, дарующий дистанцию; и являет, что вместе с изначальной усией
уже есть ипостась (сугубо тринитарная мысль), чей взор бесконечно углубляет видимое, преображая творение, насыщая творение славой. Именно ипостась, удерживая нас в бесконечном взоре, позволяет нам проходить сквозь зеркало нашего идолопоклонничества и заглянуть ей в глаза, так как она являет нам лицо — и это означает также, что каждое лицо есть икона (17–22). Причина, по которой я хотел бы поддержать эту линию дискурса (несмотря на ее отдельные недостатки, на тенденцию подчинять эстетическую специфику иконы незримости ее взора или заставлять ее звучать, словно икона противоречит своему собственному бытию, а не нашим идолопоклонническим онтологиям), состоит в том, что эта линия прекрасно выражает подлинно христианское понимание взаимосвязи конечного и бесконечного. Икона — это мгновение бесконечного взгляда, который также открыт зрению, и действует и проявляет себя — внутри конечного; икона есть эстетическое мгновение, которое также все еще — и в каком–то смысле по той же причине — бесконечно; его слава насыщает видимое, не переставая быть взглядом, объемлющим нас на расстоянии и вбирающим нас в себя как расстояние. Следует только подчеркнуть, несколько вразрез с собственной риторикой Мариона, что расстояние, заданное взглядом, не иное, чем дистанцированность сотворенных вещей, дистанция, в которой видится икона: что божественная дистанция охватывает отдаленность творения от Бога, делая само творение излучением божественной славы. Все это понятно для богословия по причине (утверждаемого иконой) первенства ипостаси, этого совпадения эстетического и бесконечного — этой свободы Бога быть в своей бесконечной дистанцированности тем Богом, каким Он является, этой вечной красотой расстояния и этим трансцендентным превосходством эстетического над мышлением о «бытии как таковом» — иными словами, все это понятно для исключительно христианского нарратива бесконечного, для исключительно тринитарного мышления о красоте.