Известно, что женщины более догматичны и внушаемы, чем мужчины. Если уж она преисполнилась какой-то идеи — пиши пропало. Будет стоять до конца. Сомнения нашей сестре неведомы. Вероятно, потому что женщины способны охватить умственным взором гораздо меньше фактов, чем мужчины. Оттого они уж если привяжутся к какой-то мысли — трактором не сдвинешь. А может, дело просто в том, что старухи не боятся никаких неприятностей от властей, которых они ругают почём зря. Исправно получая при этом пенсию, заметь. Мне не известен ни один случай, чтобы такая протестная старуха гневно бросила в лицо режЫму свою пенсию. РежЫм относится к ним по-доброму. Кто, в самом деле, будет трогать старуху глубоко за семьдесят, да ещё почасту инвалидку? В каталажку что ли её тащить? Ведь развалится на ходу. Смех да и только! Вот старухи, а вернее их спонсоры и вдохновители этим пользуются. У них своеобразный инвалидско-старушачий иммунитет.
— А как восприняли путч твои родственники?
— Прямо на следующий день после того, как я вернулась из больницы, приехала ко мне мама. Это было, как ты, вероятно, знаешь, в январе, в каникулы, накануне начала третьей четверти. Так вот маме, как я поняла, очень хотелось меня увидеть, пока она более-менее свободна.
Вошла какая-то расхристанная, на груди, прямо на пуховике, красный бант, мятый. Может, в электричке толкотня была. Бросилась мне на шею, плачет и приговаривает: «Наши вернулись! Наши вернулись!». И слёзы в три ручья, хотя вообще-то она никогда не плачет, как ты помнишь.
— Наши? — Богдан чуть прищурил глаза.
— Я тебе, по-моему, рассказывала, но ты, верно, забыл. Это из преданий нашей семьи. Прабабка Прасковья рассказывала это моей маме — своей внучке. Когда прабабка партизанила в Белоруссии, крестьяне говорили ей: «Наши ещё вернутся!». Не большевистские агитаторы говорили, не партизаны даже — нищие белорусские крестьяне.
Кстати, первую мою статью после переворота я так и назвала: «Наши вернулись!». Там я рассказала в числе прочего о моей прабабке.
Я прабабку, как ты знаешь, не застала. Она умерла в конце 91-го года, в декабре, от пневмонии. То ли антибиотиков не было, то ли в больнице их продали на сторону, а может просто она слабая была, старая уже… Время тогда лихое было. Полный распад и упадок, в магазинах шаром покати, инфляция аховая. Прабабке давали кислород, она с трудом дышала и всё повторяла в бреду: «Наши ещё вернутся». А умерла вместе с СССР — как раз в тот день, когда спустили флаг над Кремлём. Такой вот символ.
— Потрясающе… — покачал головой Богдан. — Про флаг ты мне раньше не рассказывала. Но вернёмся к военному перевороту. Что ты думала, чувствовала? У тебя совсем не было сомнений в новой власти? Ведь всё-таки произошёл, что ни говори, путч, обычно с этим связывают какие-то жестокие рестрикции, репрессии, политические преследования, Пиночет, Сальвадор Альенде…
— Да как сказать… Пожалуй, сомнений не было. Во-первых, у меня было ощущение, что всё худшее в моей жизни уже произошло. Лимит несчастий я исчерпала. Я потеряла тебя, потеряла ребёнка — ну что ещё может отнять у меня судьба? Так что лично со мной и с детьми ничего плохого произойти не может — так мне казалось. А во-вторых… что касается не моего маленького, а большого мира… Сло́ва «диктатура» я никогда не боялась. В конце концов, любое серьёзное дело требует диктатора. Любая организация: фабрика, школа, поликлиника, — управляется диктаторски. Управлять демократически можно разве что мелкой артелью, да и то вряд ли. А уж государством, да таким огромным… это уж точно невозможно. Всё зависит от содержания этой диктатуры. Важно, чтобы «диктатура» была квалифицированная и национально ориентированная. А эти вояки сразу сделали то, чего не могла сделать демократия за целые десятилетия. Они, кажется, своим первым указом отменили двойное гражданство, потом, очень быстро, национализировали банковскую систему, ввели монополию внешней торговли, запретили свободное трансграничное движение капитала — мне это показалось очень правильным. Интеллигенция приходила в ужас: ах, железный занавес, ах, нас не будут пускать за границу, а меня это как-то не впечатляло. Да хоть бы и никогда туда не пускали! У нас и дома дела много. За границу, кстати, пускают. Какие-то ограничения есть только со стороны самой заграницы, но они невелики. Но вся эта заграница как-то утратила актуальность и притягательность, внимание с неё сместилось на другое. Мне-то лично век бы там не бывать, — повторила она. — Я тутошняя, понимаешь?
— Тутошняя? — переспросил Богдан, не поняв слова.
— Ну да, в смысле — местная, здешняя. Прабабушка Прасковья рассказывала, что в 1939-ом году белорусских крестьян спрашивали о национальности, а они не понимали, отвечали: «Тутошние мы». Вот и я тутошняя. Вся моя жизнь — тут. Ехать мне некуда и незачем. Благодаря тебе настрополилась стрекотать по-английски, но внутри я та самая провинциалка, о которой ты грезил.