— Передо мной вдруг заплясали жуткие хари — кожа с них была содрана, неровно — клоками, кое-где проступали кости, со лба и щек бежала кровь — она закапала весь пол, залила его…, а кошмарные существа — не люди и не звери — скалились на меня, тянули свои руки, тоже костлявые и в крови… рядом с моей кроватью стоял кувшин, а в нем — ветки жасмина. Я любила его цветы, похожие на звезды, и его холодный аромат. В тот день изменилось все: вместо «звездочек» на ветках торчали куски окровавленного мяса, свежего и тухлого, да и сами ветки — ветками быть перестали. Проволока, обмотанная жилами — вот что я увидела. От «букета» невыносимо разило, смердело тухлятиной и кровью. И несколько гадких белесых червяков копошилось у основания кувшина. С каждой минутой их становилось все больше, больше, больше… казалось они заполонят все. Весь пол, всю комнату, а потом и весь мир. И либо сожрут меня, либо я сама исчезну.
Меня сотрясал озноб.
Мои голову, грудь, ноги кто-то невидимый колол раскаленными иглами. Потом тот же невидимка начал меня душить и, одновременно, пытаться выдавить мне глаза. Как будто у незримого чудовища было не две — четыре руки… если не больше.
Девушка судорожно вздохнула и смолкла. Фома не пытался нарушить ее молчания, он терпеливо ждал.
— Кажется, я кричала. Потом упала на пол и каталась, царапая себя. И билась, билась головой об пол. Мне даже рассказывать об этом страшно — я как будто вновь проваливаюсь туда, в тот день. И вновь переживаю этот ад.
Измученные, полные слез, глаза Мерседес уставились на Фому.
— И вновь мне чудится, что никто меня не спасет, что мне не выбраться оттуда. Никогда.
Она судорожно вздохнула.
— Но вы все-таки здесь, — осторожно заметил господин комиссар. — И сейчас вам ничего не угрожает.
Девушка усмехнулась. Достала платок, утерла слезы и высморкалась. И попыталась улыбнуться в ответ. Вышло не очень…
— Я здесь, да.
Бабка прибежала на мои крики — и, с порога, все поняла. Странно, если бы наоборот. Она тут же погнала Глорию за «тем самым пузырьком», вдвоем они скрутили меня и влив почти все его содержимое, привязали к кровати. Очень прочно. И так сильно, что мне даже сейчас мерещится — толстые веревки впиваются, а потом — врастают в мою кожу… почти до костей.
— Было в вашей бабушке что-то доброе, человеческое, — недоверчиво хмыкнул Фома. — Ну, надо же!
— Ага, было. Когда я пришла в себя, Глория побежала доложить об этом — она всю ночь и часть утра просидела возле моей постели, караулила. Судя по ее лицу — не как жертву собственной дурости и неосторожности, а как малолетнюю преступницу. Осуждала меня тогда, сильно осуждала.
Ну, привела она бабку. Та меня развязала и…
— …обняла, отругала, как следует, за неосторожность, все объяснила… и повела завтракать? — перебил ее господин комиссар нарочито бодрым голосом. Ох, все он преотлично понимал.
Мерседес криво усмехнулась.
— Развязала и закрыла дверь, а Глории велела снаружи встать. На страже.
«Ну что, дрянь? Оклемалась?!», спросила бабка. А потом она меня измолотила. Била, пока не устала, не выдохлась. Пока у нее кулаки не заболели. Я, конечно, пыталась сопротивляться, но после той сладкой отравы сил у меня почти не осталось…
А бабка все била и била, приговаривая: «Это за вранье! Это за кражу! Это за то, что больших денег меня лишила!.. за то, что мне из-за тебя, поганки малолетней, выкручиваться пришлось!.. за то, что тень на мою репутацию упала из-за тебя, твар-ри! Еще раз хапнешь то, что тебе не назначено — калекой сделаю! Идиоткой, у которой изо рта слюна течет, которая под себя ссыт и срет… без ног, без рук, без мозгов!!! И ничего мне за это не будет, потому что никому ты не нужна. Никому, кроме меня, поняла?!» Она и хуже ругалась, да я повторять не хочу, — устало махнула рукой Мерседес, будто отгоняя страшное видение.
— Да ведь она сама вам тогда проболталась, — не выдержал Фома.
— Мне было 13 лет. Никому не нужный ребенок. Диковатый и совсем еще дурной. Но даже если я решилась бы рассказать все вам… даже если так, толку-то? Во-первых, бы никто не поверил, просто обвинили бы меня в клевете, а во-вторых, «топить» собственную бабку — нет, это не ко мне.
— И после того случая вы почти перестали есть, — полувопросительно, полуутвердительно сказал Фома.
— Да, ужасно боялась отравиться. Бабка и раньше нас особо не жаловала: на людях, через слово присюсюкивает, а глаза злющие. И будто неживые: осколки засиженного мухами стекла, а не глаза. Я ведь от бабки три раза сбегала, но меня возвращали. «Доброжелатели», смолы им горячей семи сортов! Умилялись своей «доброте», упивались ею.
— И, что, не нашлось ни одной живой души, кому бы ты верила, кто бы тебя любил? Да хотя бы словами поддержал?