— Значит, у вас создалось впечатление, что вам мешали встретиться с господином Бентином? Что вас умышленно направляли в те трактиры, где его не было?
— Трудно сказать, сейчас уже не помню. Если на предварительном следствии я так показал, то, возможно, ошибался. Просто у меня было тогда подобное ощущение.
Председатель: — Ну, а что же побудило вас конфисковать знамя?
— Раздавались крики недовольства. Это мне показалось опасным. Провокационным.
— Вы помните, кто именно кричал?
— Нет, не помню.
— Создалось ли у вас впечатление, что при этой конфискации Хеннинг оказывал вам сопротивление действием?
Свидетель, колеблясь: — Действием? Нет. Пожалуй, нет.
— Прежде вы показали, что господин Падберг оттолкнул вас от знамени?
— Нет, этого я не могу утверждать. Был ли это Падберг или кто-нибудь другой, не уверен, не помню.
— Вас били?
— Да. Сильно.
— А кто?
— Не помню. Фамилий не знаю.
— Да, неприятно, когда человек изворачивается, боится кого-то уличать, хочет всем угодить.
— Ваш главный свидетель, — сообщает Тредуп с некоторым злорадством только что возвратившемуся Пинкусу, — полностью спасовал.
— Наш главный свидетель? Какое отношение Фрерксен имеет к нам?
— Он же социал-демократ.
— Фрерксен?.. Кто вам сказал такую чушь? Фрерксен не член СДПГ!
— Нет? Вот это новость!
— Думаете, такие люди нужны нашей партии?
— Значит, его исключили?
— Этого я вам не говорил.
— Разумеется, не говорили. Но все равно очень интересно.
Со скамьи подсудимых поднялся Падберг: — Господин старший инспектор, у меня к вам вопрос: двадцать шестого июля нервы у вас были в порядке?
Фрерксен напряженно смотрит на Падберга. Любезная улыбка на его лице сменяется кривой усмешкой:
— Так точно, в полном порядке. У меня тоже есть вопрос, господин Падберг: вы пьяница?
— Нет.
— Разве вы не лечились в больнице для алкоголиков?
— Гнусная ложь!
— Господа, — вмешивается председатель, — позвольте, ну что это такое? Призываю вас к благоразумию. Итак, господин Фрерксен…
Настроение в зале все падает. Это заметно и по журналистам. Пинкус совсем не пишет, его уже ничто не интересует. Зато Штуфф строчит как бешеный.
Во время перерыва старший инспектор прохаживается в полном одиночестве среди толпы, никто им не интересуется.
Вокруг Штуффа собралась группа, и оттуда до инспектора донесся голос давнишнего врага инспектора.
— Фрерксен? Ему конец! Месяца не пройдет, его выгонят.
Старший инспектор с предусмотрительно робкой улыбкой подходит к Тредупу: — Господин Тредуп, позвольте спросить, каково, по вашему мнению, настроение публики? Что говорят о моих показаниях?
Но даже Тредуп не видит оснований для пощады: — Как-то все у вас нерешительно, вяло, господин старший инспектор. Не узнаю… Не помню… Не знаю… Если уж что сделали, так имейте мужество признаться. — И поворачивается к Фрерксену спиной.
Манцов, в своей компании, заявляет: — Фрерксен всегда был мокрой курицей, но Гарайса это устраивало. Теперь-то видно, кто дал маху.
— Ты что же, — ехидно говорит Майзель, — опять собираешься подмазываться к своему Гарайсу? Зря, мой мальчик. Гарайсу конец.
— Подмазываться? — протестует Манцов. — Кажется, я еще имею право высказать свое мнение. Ошибок-то наделал Фрерксен.
— А расплачивается за них Гарайс. Так бывает всегда. И это нам только на руку.
За столиком, что стоит позади защитника, сидят двое. Первый — муниципальный советник Рёстель, который следит за процессом как представитель города. Когда допрашивали дантиста Цибуллу, он усердно записывал, — ведь дантист предъявил иск к Альтхольму.
Его сосед по столику — асессор Майер. Вид у него очень озабоченный, кажется, асессор целиком спрятался за своим пенсне. Пока что все идет — тьфу-тьфу, не сглазить бы — ни шатко ни валко, можно отправить в Штольпе вполне благоприятный отчет. Вот если только Гарайс опять все не испортит, ох уж этот Гарайс…
Майер не прочь заранее перемолвиться с Гарайсом словечком, ведь у него сложилось такое впечатление, что в Штольпе, в том большом сумрачном кабинете, охотно восстановили бы согласие с этим человеком… Но предпринимать подобный шаг на свой страх и риск? Ведь любое словечко накануне такого процесса может быть истолковано весьма превратно… Влияние на свидетелей… Лучше обождать. Не станет же Гарайс вести себя столь уж неблагоразумно…
Незадолго до одиннадцати Гарайс появляется в зале. Совершенно спокойно подходит к судейскому столу. Держится уверенно.
— Шут гороховый, — ворчит Штуфф. — В сюртук вырядился, ну и гусь!
Выслушивая текст присяги, Гарайс, к сожалению, вынужден прервать судью: — Прошу без религиозной формулы, — решительно говорит он после первых слов присяги, и председатель извиняется.
Затем Гарайс дает показания.
Он не был против демонстрации. Но когда в прессе опубликовали открытое письмо крестьянского вожака Франца Раймерса, призывавшего к митингу у тюрьмы, это его озадачило. Поэтому он договорился с сельским хозяином Бентином, что тот перед началом демонстрации зайдет к нему со всеми вожаками для объяснений. Бентин, однако, не сдержал обещания.
Сам он около полудня отправился домой, чтобы приготовиться к отъезду в отпуск.