– Жизнь земная быстротечна, но это и хорошо, это и милость Божия, – заметил Петруша. – Учишься ты на отличные пятёрки или, скажем, на худосочные троечки тянешься, но в любом случае ты не захочешь сидеть в школе вечно, чему успел научиться, за то и спасибо. Поклонился в пояс школе да учителям и ушёл дальше на все четыре сторонки, не оглядываясь. Жизнь наша – тоже сплошная школа с учителями: причём одни ласковые, а другие строгие, а третьи, может быть, вообще злые и огорчённые своим личным огорченьем. Отсидел в этой жизни сколько положено, всё взял, всему обучился и к Богу отправился, чтобы главный экзамен сдать и вечное блаженство и радость заслужить. Если в школе плохо учился, то и в институт экзамен завалишь и останешься тогда ни с чем… Понимаешь? Стараться надо в учении, потому что у Бога в обители так хорошо, что ради этого стоит и жить, и терпеть, и учителей своих слушать. Тех, которые на каждом шагу нам встречаются.
– Я хорошо помню твоих, деда, учителей-профессоров! – буркнул Стёпа.
Разговоры о смерти всегда поселяли в его душу едкую тоску, особенно когда о смерти заговаривали близкие: мама, бабушка, Петруша…
– Мал ты ещё, радость моя, как росточек, который только-только из земли проклюнулся. Рано ему ещё в землю обратно уходить. Ты, Стёпушка, такую долгую жизнь проживёшь, что успеешь ещё сто раз над моими словами подумать. Первые пятьдесят раз протестовать станешь, ну а следующие пятьдесят раз – согласишься… – Петруша рассмеялся и приобнял Степана. – Поверь мне, смерть только вечная страшна… В аду… Остальное ничего не страшно. Всё хорошо, коли Господь рядом будет…
– А им страшно было? – спросил мальчик, заглянув в глаза Петруши.
– Тем, которые Бога рядом с собой не замечали и веры крепкой не имели – ой, как страшно, ой, как больно было! Тут уж на любой подлог и оговор пойдёшь! Да и сам посуди, почему к другим ты должен справедливость какую-то чувствовать, когда тебя самого несправедливо, без вины судят и смерти предать грозятся?!
Другое дело, когда христиане за веру в своего Спасителя судимы были! Он ведь и в тюрьму вместе с ними сошёл, и избиение принял, и казнён был, и воскрес! И их, конечно, с Собой воскресил!
Понятно, не каждый христианин смог выстоять. Даже не каждый священник. Если апостолы, которые лично с Иисусом Христом были знакомы, дружили, вместе с Ним ходили из города в город, вместе вкушали пищу, глотали дорожную, постную пыль, и те разбежались, испугавшись, когда Его схватили и повели на допрос. То и других отступивших судить за слабость не нужно… Как бы ты сам, на их-то месте оказавшись, поступил?.. Не дай Бог, чтобы когда-то ещё весь тот ужас повторился. И уже лично ты перед таким выбором с глазу на глаз оказался…
Вот как могло быть: священник, облечённый в сан, но не готовый к подвижничеству, запуганный, забитый, не своим почерком – от боли и унижения – подписал заготовленную следователем клевету на других людей, а старушка какая-нибудь убогая, которая в храме подсвечники чистила или скрипуче на клиросе пела в далёкой деревенской церквушке, вдруг встала перед следователем, плечики свои скукоженные расправила, нос разбитый утёрла и сказала: – откуда только у неё такой голос звучный вдруг взялся! – «Ни в чём я неповинна, никого не знаю-не ведаю, клеветать не стану, за земельку эту грешную не держуся, а пойду следом только за своим Спасителем Боженькой…» И всё! И в лике святых как бриллиант новый засверкала. Пока час не пробьёт, никто про себя правды не знает… И сколько таких, как она, безымянная старушенька, было!
– И монахиня? – спросил Стёпа. Образ старой монахини в чёрном облачении всё время стоял перед его мысленным взором, не забывался и не тускнел.
– Да, и матушка-игумения Иоанникия Кожевникова. В 1937 году, когда её арестовали, допрашивали, запугивали и, наконец, расстреляли, ей было уже семьдесят восемь годков. Никто ни на возраст её не посмотрел, ни на сан. Иной раз какого-нибудь страдальца вообще на допрос на карете «Скорой помощи» привозили, а потом таким же способом и на казнь… – и то не стыдно было…
Игумению после одного-единственного допроса расстреляли. Так что и папка с её делом пустой осталась…
Из матушки моей родненькой следователь Малинин пытками как клещами признание да хоть какие-нибудь лжесвидетельства пытался вытянуть, а она – нет! Никого не оговорила, ни одного имени не назвала и вины своей в контрреволюционной деятельности не признала. Потому что понимала, родимая, на её слове жизни людские подвешены. Дала слабину – и кончено дело: десять, двадцать, тридцать человек было бы расстреляно вместе с ней.