Она идет к следующей катушке, я за ней, опираясь на рычаг как на трость. На счастье здесь немного работы – несколько оборотов. И музыка громче. Неподходящая для такого случая, приторная. Ловлю себя на том, что начинаю бурчать. Себе под нос. Обычное стариковское бурчание. Не столько от недовольства чем-то, сколько лишний раз убедиться в том, что еще жив. Что кто-то тебя воспринимает, пусть не всерьез, а с раздражением, но тем самым оправдывая твое право на существование.
Продолжаю бурчать до тех пор, пока она не приобнимает меня за плечи. Между нами проскакивает искорка. Не страсти и даже не любви, а более глубокого – неразделимости.
– Я тебя никогда не спрашивал, – вдруг решаюсь, – но, может, сейчас…
– О чем ты? – заглядывает в глаза.
– Зачем всё это? Почему?
– На ум человеку не приходило, что уготовано ему, – повторяет в который раз.
Я вздыхаю, но не решаюсь переспросить. Мне никогда не понять ее. Вот итог нашей жизни. Если не считать чертовых катушек. Теперь она мне почти никогда не помогает. Пользуется любым поводом присесть и задремать. Волосы выбелены и поредели. Свисают неопрятными космами по обе стороны печеного яблока лица. Тонкие руки, тонкие ноги. Уверен – выгляжу не лучше. Но во мне сохраняется толика силы. Очень медленной силы. Каждый поворот занимает уйму времени. Она дремлет, я стою, широко открыв рот, стараясь дышать глубже и переждать отчаянное трепыхание сердца. Иногда смотрю на нее – с жалостью. И нежностью, конечно же. Но она всё реже чувствует мой взгляд. Раньше было достаточно немного постоять, посмотреть, чтобы она открыла глаза:
– Я опять заснула? Нет-нет, надо еще повернуть. И следи за нитью, пожалуйста.
Теперь приходится наклоняться к ней и трогать плечо. Трясти. Гладить по редким волосам, сквозь которые видна кожа с веснушками. Старческими веснушками.
– Просыпайся, милая, петушок пропел давно, – уж и не упомню, откуда взялся этот петушок. – Посмотри, сколько еще крутить?
Один раз она меня пугает. Очень сильно. Мне вдруг кажется, что она умерла. Задремала и отошла. Старикам вообще надо меньше спать, слишком тонко прикреплена их жизнь к телу. А она не поняла, что случилось – почему я плачу и громко зову ее. Поэтому я уговариваю больше не спать, а говорить со мной – всё время и неважно о чем. И мы разговариваем. О чем-то. Стариковские беседы о жизни. А поскольку в нашей жизни не было ничего, кроме катушек, то мы говорим о них. Как было легко и просто в молодости поворачивать любую из них, даже самую огромную. Как трудно сейчас сдвинуть с места и самую маленькую. Не то что в молодости, когда и самая крупная подавалась с первого раза. Тогда как в старости… Лыко и мочало, начинай сказку с начала.
Я чувствую – скоро придет время, когда сил не останется ни на что. Даже палка, которую я волочу от катушки к катушке, кажется неподъемной. Настолько, что я теперь частенько ее забываю. Мы идем, поддерживая друг друга, шамкая пустыми ртами. Даже мысли устают настолько, что путаются в непроизносимый клубок. Приходится возвращаться. Тянуть палку из отверстия, в котором ее держит неодолимая сила. Когда конец всё же выскальзывает, ударяется о площадку, пальцы сами собой разжимаются, и палка катится далеко-далеко, за пределы старческой досягаемости. Шаркаю за ней. Не угнаться. Не дойти. Но идти надо. Потому как это моя работа. Моя чертова работа на всю мою жизнь. Вот только зачем я ее делаю?
Сил не осталось на возвращение. Вот палка, вот катушка с правильно намотанной нитью. Когда мы ее сделали? Не упомнить. Тяжело сползаю на площадку. Ощущаю холод. Не снаружи, внутри. Он давно таился в животе – ледяной комок, и сейчас стремительно расползается. Не чувствую кончиков пальцев ног, затем ступней, ноющая боль уходит из колен, уступая место оледенелости. Последний ледниковый период в отдельно взятом человеческом теле.
Мне больше всего жалко, что наше расставание происходит так. Может быть, нас разделяют считаные шаги стремительной юношеской походки, но для нас это больше, чем вечность. Я смотрю на зарево за пределами площадки, слушаю музыку, которая опускается плотной вуалью.
Умирать чертовски плохо.
Даже вот так – без боли, без муки, погружаясь в холод.
Потом наступает тьма.
Где я?
Кто я?
Зачем я?
– Вера, вера, вера, вера, – и я не сразу понимаю, что меня трясут и зовут.
Это ведь мое имя – Вера. Делаю глубокий вдох и открываю глаза.
Надежда. Сначала как предчувствие, потом как имя. Долгий сон кончился. Неимоверно длинный, изнуряющий, в котором я была… Щеки горят. Хоть и сон, но мне стыдно. Ведь я всё-всё помню. Пока помню. Я и Надежда прожили целую жизнь, занимаясь кошмарной работой. И не только работой.
– Как ты? – помогает подняться.
– Всё хорошо, – осматриваюсь, но ничего не изменилось. Почти не изменилось.