Впрочем, отношения отцов и детей, конечно же, разные и зависят от многих причин. Пушкин писал «Евгения Онегина» 7 лет, 4 месяца 17 дней[10]
— и не разлюбил. У Пушкина были хорошие отношения со своими книгами, но, главное, со своими черновиками, потому что он писал легко: не легковесно, а легко. Он углублялся только в отдельные темы, а в целом он был энциклопедист. Пушкин как учитель российской словесности демонстрирует ненужность для писателя, и даже вредность, чрезмерной специализации, специальных знаний, в которые художественная фантазия погружается, как в болотистую топь. Даже невежественность в художественном сочинительстве может быть иной раз полезна, если она обволакивается яркой игрой выдумки, умеющей «играть» подобно пастернаковской игре алмазов:Словари, энциклопедии, заемные знания, выжимки, квинтэссенции — вот оружие писателя. Даже и заемные сюжеты, а то и сами заемные чужие тексты, которые Пушкин любил присваивать, подобно Шекспиру, Шиллеру или античным авторам. Но моральное право на плагиат автор имеет лишь в случае, если плагиат этот намного выше подлинника. Ведь сама художественность — это заимствование фактов у бытия, в семейном романе же особо у текущего бытия: заимствование, но без фактопоклонства. «Всамделишняя» литература всегда ущербна и одностороння; может быть, потому писателям «натурального» направления, как Льву Толстому с его «натуральным» биологизмом или Достоевскому с его «натуральным» психологизмом, требовались такие усилия в своих черновиках, чтобы преодолеть власть факта, утяжелявшего и затемнявшего фантазию.
Федор Михайлович Достоевский, автор многотомной прозы, вообще писать не любил, «процесс» писания не любил. В своем молодом романе «Униженные и оскорбленные», в главе первой, на первой же странице он откровенничает:
4
Престранные происшествия издавна случаются с персонажами и с авторами в процессе писания. Вот и со мной на первых страницах начатого 14 марта романа случилось престранное происшествие, наподобие того, что случилось в шестнадцатом веке с Мартином Лютером в процессе перевода Библии, хоть я находился в состоянии нормальном, не лихорадочном. Как известно, обер-проповедник Лютер, увидев черта, не перекрестился, а запустил в него чернильницей[11]
. Конечно же, не попал. Я слышал, будто на стене замка в городе Виттенберг, расположенного недалеко от Берлина, до сих пор есть чернильное пятно, которое показывают туристам.Я уже писал вначале, что очень опытен в употреблении чернил и с чернильницами обращаться умею. Тем более трудно предположить, что я дурно завинтил крышку. Некто Расторопный несомненно умышленно отвинтил ее, лишь положив обратно для прикрытия своего диверсионного деяния. Не зная того, я взял с полки чернильницу и, сев в свое удобное кожаное на шарнирах кресло, хотел отвинтить крышку, чтоб заполнить самопишущую ручку, которой я пишу эти строки. И в этот момент полная черных чернил чернильница, словно выбитая толчком из руки, рухнула, залив меня и оставив на моем коврике пятно не меньше, чем на Лютеровой стенке. Однако ни капли не пролилось на письменный стол и на рукопись. К тому же бес не учел, что, приступив к процессу писания, я, как при дальнем забеге, находился в хорошей спортивной форме — трусах и майке. Так что верхняя одежда не пострадала, плоть я отмыл в ванной, а душу отмыл, сатирически посмеявшись над произошедшим.
Федор Достоевский и Мартин Лютер, особы, как мне кажется, с близким мироощущением, с частыми приступами лихорадки, а то и эпилепсии, хоть и разделены были тремястами годами, однако оба встречались с одной и той же Персоной и даже привлекали ее к себе. Но Достоевский подсаливал этот факт сатирической солью, Лютер же воспринимал с немецкой натурфилософией. Ну а при такой натурфилософской серьезности лучшей возможности, чтоб подразнить и похохотать, для черта и не придумаешь. Мне кажется, что черт, который сам сатирик и юморист, чужого юмора и чужой сатиры боится сильнее, чем креста и ладана. Страх черта перед крестом и ладаном вообще сильно преувеличен христианскими проповедниками. Да и сами они вряд ли верят в силу креста против черта.