Вот и всё, что он небрежно мне бросил тогда. Даже не оторвавшись от своих бумажек. Как всегда — одинокий и равнодушный за столом. Да и как ему быть не одиноким, когда до первого урока ещё час? Мы договорились встретиться по поводу научной работы до уроков, потому что у Александра Ильича не было другого времени.
Он не кинул мне ни одного взгляда. А если бы он повернул голову с идеальным беспорядком тёмных волос, он бы не вынес тоски в моих глазах. А я (жаждала), чтобы он не вынес и сдох в муках, отравившись концентрированной кислотой.
Я не двигалась. Он — тоже. Это молчание между нами буквально кричало о том, как ему это не надо, как он не сделает ни одного лишнего шага в том, чтобы мне помочь, как ему всё равно, как я должна делать все эти шаги сама. Оно было загустевшим от поднимающегося градуса моей непонятно откуда взявшейся, глупой злости. Но даже этот лихорадочно горячий от электричества воздух не жалил его, совсем не жалил, разбиваясь на жалкие, беспомощные молекулы о его герметичную стеклянную броню.
Он и правда будто был покрыт стеклом — спокойные движения покрытых татуировками рук, изящные черты лица, нисколько не изменившиеся после того, как я демонстративно бросила сумку на пол. Лишь вопросительное поднятие брови в ответ на мой полный вызова взгляд.
— Пятнадцать минут — не так уж много, — огрызнулась я со всей злостью маленького ощетинившегося щенка. Но в этом было так много ярости маленькой девочки, в которую он меня превращал — я на полном серьёзе хотела топнуть ногой, закричать, разбить что-нибудь о его лицо. Чем больше было равнодушия — тем больше было во мне этого. Дурацкого «назло», наперекосяк, беспомощной дрожи перед первым всхлипом.
Я была настолько захвачена этим, что даже не пыталась понять, откуда оно взялось. Я просто ничего не понимала и барахталась в этом, как маленький котёнок в океане.
Капли дождя стучали по окну, в которое целилось как в мишень старая липа сморщенными чёрными крючьями. Его кабинет был таким непривычным, совершенно пустым и тихим в полумраке, и мне так хотелось испортить эту тишину своими криками. Я уже вторгалась в этот покой, его покой, своим загнанным дыханием. Уж его-то я точно не могла сдерживать.
Его лицо хоть и не менялось, но на дне глаз рождалась невидимая, но ощутимая досада, когда он осматривал меня с ног до головы. И что он мог увидеть? Недоразумение в расстёгнутом пальто и хаотично завёрнутом в оранжевый дурацкий шарф и дурацкую шапку, полностью промокшее, с прилипшими локонами бледному ненакрашенному лицу, блестящий режущий взгляд воспалённых глаз, дрожащие покрасневшие губы. Совсем не похоже на меня обычную, ту надменную чику, которой он считал меня. Поэтому и появилась эта досада, да, Александр Ильич?
Всё было не так. Всё было неправильно. И смотрел он слишком долго — и хотя он не делал ничего невпопад, ничего не изящно, не выверенно, в этом всё равно ощущалась нотка чего-то другого. Секунда ощущения несовпадения. Хоть он отвёл взгляд совершенно спокойно, я почувствовала, словно меня что-то царапнуло.
Его смятение.
— Если у тебя в приоритете поспать подольше, советую лучше заняться этим, а не физикой, потому что из этого ничего не выйдет, — сказал он только, но это тут же заставило мои губы дрожать. И это была странная реакция. Обычно я злилась, но сейчас вдруг сдулась. У меня не было сил.
Он тут же уткнулся в свои тетрадки снова, чтобы не видеть меня лишний раз, видимо. Чтобы точно не видеть реакции. Но если бы он не отвернулся, он бы увидел блеснувшие слёзы.
И я снова подняла голову к потолку.
— Извините, — только и прошелестела я.
Ничего он не знает. Совсем ничего. Глупый Александр Ильич.
Если бы я могла выбрать физику, я бы её выбрала.
Я была близка к черте, где я рыдаю навзрыд, как маленькая, когда разбиваю коленки. Но тогда мама, которая ещё была жива, дула на кожу, щиплющую от зелёнки, улыбалась, и я верила, что всё это такая ерунда, которую она может убрать одним лёгким движением. Она смеялась надо мной. Помню одну её фразу, только одну. Чикчирик, воробушек, опять упала? Она не была обычной мамой, как Ира, которая сразу начинала суетиться. Сначала она долго ржала и только потом успокаивала меня.
Я почти убедила себя, что мамы не существует. Она стала лишь призраком в нашей семье.
Но это тоже пустота на месте чего-то важного — эту пустоту хочется прижать к себе, обнять и расплакаться. Я так жалела, что у меня остался от неё только чикчирик. Обнять бы чикчирик.
Я не знаю, какой она была. По словам деда и отца, невыносимой и своенравной. Но я уверена, что она никогда бы не поступила как Ира вчера.
— Я всё-таки уговорила Мишу провести фотосессию. И нет, не кричи, послушай меня. Если ты сейчас откажешься, я деда и на порог не пущу. И тебя на конференцию. Тебе показать документы на опекунство? Я имею право указывать тебе, не кричи! Я твой опекун! Быстро оделась, мы едем через полчаса!