— Не утверждал я, ни что наша религия правильна, ни что ваша ложна. И соглашусь, что наша религия — не религия охранения. Она религия развития и созидания. Бог требует от человека только одного — честно пройти свой Путь, всё время развивая себя и душу свою. Всё остальное — людские установления, часто благословлённые Богом, но не исходящие от него. Ничто людское, выраженное на человеческом языке, не может быть применимо даже ко всем людям, поскольку людской язык намного проще самих людей. Нужна религия созидания, нужна религия охранения.
— Ты ушёл от ответа, почему ты проповедуешь убийства невинных, — возразил Кассвазз, в то время как Гвенол молчал и внимательно слушал.
— Ты дважды переврал мои слова, — отрезал Фламин. — Мы должны быть убеждены, а не просто иметь мнение, что человек исповедует то, что гибельно для всего рода человеческого. Caritas humani generis — (милосердие к роду человеческому) — вот что выше даже милосердия по отношению к отдельному человеку. Вы сами говорили, насколько опасен нынешний путь человечества и насколько узок ручеёк, ведущий к спасению мира. Далее, я говорил не об убийстве таких, кто сам заблуждается, а об убийстве тех, кто учит других заблуждениям и не поддаётся переубеждению. Многие одумаются, если будет показано, пусть даже оружием и кровью, что их учителя вовсе не обладают Божией благодатью, и сами себя привели к гибели. И силой свою веру мы никому не навязываем, нам обращённые из трусости и по принуждению даром не нужны. А тот, кто сам навязывает силой другим свою веру — многократно достоин смерти!
— Но ведь те, кто учат, не насилуют остальных, они убеждают их. Как же со свободой иметь свои убеждения и верования?
— Тогда предоставьте свободу любому безумцу вырубать ваши священные рощи и разрушать ваши храмы! Предоставьте ему свободу развращать вас, ваших жён и детей! — грубо ответил Евгений.
В таком стиле продолжались обсуждения ещё восемь дней, а затем делегация друидов вновь удалилась для переговоров в Риме.
После возвращения произошло ещё одно событие. Примерно месяц дощечки с записями веры и проповедей единобожников изучались, а теперь были торжественно сожжены.
— Таинства наук должны вверяться не письменам, но памяти, — приговорил при этом Гвенол, а Луллий повторил по-латыни: «Nos litteris crederet sacramento scientiae, sed memoria», заметив возмущение Волков и Рысей.
— А если ваша память исказит их? — неполиткорректно (что было вызвано уже накопившейся напряжённостью в отношениях друидов и Единобожников) спросил Павел Канулей.
— Мы переложили эти поучения в стихи, и теперь сага Э-Гвеннека будет века передаваться из уст в уста посвящённых.
— Сначала ваши люди выбрали из проповедей и молитв лишь понравившееся, и неизбежно исказили при переводе на свой язык, а затем вы вдобавок переложили всё в стихи, приукрасили. Какое же это имеет отношение даже не к Богу Единому, мысли Которого человек всё равно не может передать полностью правильно на своём бедном языке, а хотя бы к словам посла Его?
Гвенол остановил взглядом своих охранников, готовившихся вступить в схватку с дерзким, и остальных друидов, готовившихся его проклясть, несмотря на то, что произнесение проклятия было деянием, караемым друидскими богами.
— Мы ещё сможем выяснить, кто из нас и насколько прав, поскольку, как ты заметил, ни один человек не может быть полностью прав и даже полностью передать откровение своего божества, — с нескрываемой угрозой в голосе припечатал Гвенол.
Евгений подтвердил, столь же жёстко глядя на друидов:
— Придёт час, и мы это выясним.
Как только этот эпизод закончился, Евгений осознал, что допустил громадную ошибку: сожжение табличек было актом почёта и признания. Он не только не разъяснил это своим людям, а, наоборот, представил как враждебный акт (во всяком случае, так большинство из них поняло). Но, поразмыслив, он ощутил ещё одно: виниться в этой ошибке сейчас — совершать вторую, намного более грубую. Если Судьба всё-таки выведет людей на узенькую тропку спасения рода человеческого, а не отдельных душ, она выведет Евгения туда, где признание ошибки станет уместным и, мало того, важнейшим шагом.
После этой стычки отношения охладились ещё больше, и дискуссии приобрели характер ледяного обмена позициями. А в Риме дела на переговорах тоже были застопорены неожиданной удачей Рима.