Казалось порою, что он, как орел, на ширеющих, в высь уходящих кругах, мог включить в свою сферу огромнейший горизонт предприятий, обнявший Европу и даже Америку; мог бы сравняться в размахе и он с Вандербильдами, Стиннесами, Рокфеллерами; среди русских дельцов заслужил бы почетное место и он; но какая-то дума, отвлекшая мысли его, низводила его к аферистам: вращался порою в темнейших кружках заграничных агентов так точно, как царский вельможа дней прежних, осыпанный милостью дней, принимал губернаторов в старом халате, — небритый и заспанный.
В формах его окружавшего быта ходил, как в халате: с ленивым зевком. Вот фасонная выкройка бакенбарды, где каждый волосик гофрирован был, поднялася над креслами и отразилася в зеркале; в зеркало он посмотрел и защурил курсивом ресницы, оправив заколотый изумрудиком галстучек; он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется, — фоны зеленых обой его вырежут четко; поднимется — и тонконосый, изысканный профиль его отразится в трюмо; подопрет свою голову кистью, — под локоть подставятся плоскости малого шкафика, только и ждущие этого.
Меблировал свои жесты, но дело не в этом.
Включал свое имя в компании, о которых ходила молва, что компании эти лишь вывески, за которыми совершаются подозрительные и законом караемые дела. Для чего были нужны такие дела фон-Мандро, когда силою воли, культурою мог бы добиться успехов, не портя своей репутации?
Он ее портил.
И — соболь бровей, грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные бакенбарды с атласно-вбеленным пятном подбородка (приятною ямочкой), — все это дрогнуло; съехались брови — углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщины, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб; здесь немое страдание выступило.
Точно пением «Miserere» звучал этот лоб.
Говорили: его спекуляции, странная очень на бирже игра, за которую он получал от кого-то проценты, — вели к понижению русских бумаг на берлинской, на венской, на лондонской биржах; был случай, когда, как нарочно, едва не привел он к полнейшему краху одну из тех фирм, где он сам был директором; и говорили, что действия эти давно обусловились логикою, преследующей двусмысленные, законом караемые деянья.
Тут, как копытом зацокавший конь, загрызающий удила, — припустился он взглядом; но взгляд задержал, опустил и кусал себе губы, как дикий, осаженный конь.
Это были лишь слухи.
В других же делах вызывал восхищение смелостью методов, странными рисками:
— Жаль!
— Эдуард Эдуардович мог бы стать гордостью: мог бы стать русской промышленной силою…
— Но он —
Он не гнался.
Он был тот же сдержанный, ласковый, мило рассеянный, всем улыбавшийся блеснями белых зубов; но и всем угрожавший ожогом зеркального взгляда: манеры Мандро обличали приемы искусства, которым, казалось, владел в совершенстве; взглянув на него, все хотелось сказать:
— Станиславщина.
Происхождение рода Мандро было темно; одни говорили, что он — датчанин; кто-то долго доказывал — вздор: Эдуард Эдуардыч — приемыш усыновленный; отец же его был типичнейший грек, одессит, — Малакаки; а сам фон-Мандро утверждал, что он — русский, что прадед его проживал в Эдинбурге, был связан с шотландским масонством, достиг высшей степени, умер — в почете; при этом показывал старый финифтевый перстень; божился, что перстень — масонский.
Фестонный камин в завитках рококо открывал свою черную пасть, заслоненную, точно намордником, тонкой, ажурной решоткой; на нем же часы из фарфора не тикали; около них был положен рукою Мандро небольшой флажолет.
Звуки гамм прервались: раздался звук шагов, проходивших по залу, томительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, — звонкого эхо; и дверь отворилась, степенный лакей, став на пороге дверей, огласил:
— Соломон Самуилович Кавалевер…
С угрюмою скукою Эдуард Эдуардович бросил:
— Просите.
И владил массивную запонку в белый манжет.
Из открывшейся двери он видел: с угла, где стоял перламутром белевший рояль, поднялась с табуретика небольшого росточку Лизаша, в коричневом платьице, перевязанном фартучком; очень блажными глазами, стрелявшими сверком, вонзилась в отца; и старалась его улелеять глазами; но тут побежал быстрый шаг, утомительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной звонкого эхо.
Лизаша Мандро, сделав книксен, стояла растерянно, — с ротиком, так удивленно открытым.
И мимо нее Соломон Самуилович Кавалевер промчался по длинному залу, в котором обой вовсе не было.
Вместо обой — облицовка стены бледнопалевым камнем, разблещенным в отблески; и между ним — яснобелый жерельчатый, еле намеченный барельеф из стены выступавших, колонных надставок; кариатиды, восставшие с них, были рядом гирляндой увенчанных старцев; они опускали себе на затылки подъятыми дланями выщерблины архитрава.