Я отвѣчаю вамъ на письмо, писанное Вами въ Сентябрѣ прошлаго года и только теперь пересланное сюда из Венеціи. Въ этомъ письмѣ есть нѣчто, пробудившее во мнѣ слѣдующую мысль: отчего это время не сблизило насъ, а как будто развело далѣе другъ отъ друга? Если Вы припомните первое наше свиданіе по пріѣздѣ Вашемъ въ Петербургъ, то едва ли будете спорить противъ этого факта. Отчего это? Любопытно бы уяснить. Я попробую. Но прежде всего выговариваю себѣ право, можетъ быть, иногда на рутинный и даже фальшивый звукъ, на фразу, то есть буду говорить безъ оглядки, какъ только и возможно говорить искренно. Не напишешь, ни за что не напишешь правды, как только начнешь взвѣшивать слова; совѣтую и вамъ давать себѣ эту свободу, когда Вамъ вздумается показать свою правду другому. Что за нужда, что другой ее поймает, — то-есть фразу — лишь бы она сказалась искренно — этимъ-то путемъ и скажется ему та доля вашей правды, которую мы щепетильно припрятываемъ, и без которой остальное является въ другомъ свѣтѣ. — Я могу и хочу объяснить только одну сторону дѣла, а Вас попрошу объяснить другую, вашу, — то-есть скажу вам, почему я не приблизился к Вамъ душевно со времени нашего знакомства, а как бы отдалился. Мнѣ кажется, не дикія и упорныя до невозможной въ вас ограниченности понятія, которыя Вы обнаружили (и от которых всѣ уж[?] отступились) возстановили меня и нѣк. др. противъ вас, a слѣдующее: мы раскрылись вамъ со всѣм добродушіемъ, составляющимъ можетъ быть лучшую (или нѣсколько дѣтскую) сторону нашего кружка, а Вы заподозрили нас въ неискренности, прямѣе сказать въ честности. Фраза могла и вѣрно присутствовала въ нас безотчетно, а Вы поняли ее, как основаніе, как главное въ насъ. Съ этой минуты уже намъ не могло быть ловко, — свобода исчезла — безотчетная или сознательная оглядка сдѣлалась неизбежна. Большая часть поводовъ и разногласій давно исчезла: от многого Вы отказались, еще большее поняли, остальное само собою уничтожилось, будучи только минутным слѣдствіемъ застигнутаго въ расплохъ самолюбія, — а легче не стало. Отношенія не могли стать на ту степень простоты, съ какой начались, a слѣдовательно не могли двигаться вперед по пути сближенія. На этом мы и стоимъ. Это мнѣ кажется вѣрнымъ не только за себя, но еще болѣе за Тургенева. Эта душа, вся раскрывающаяся — при Васъ сжалась, и какъ-то упорно не размыкается. Грустно вас видѣть вмѣстѣ. Вы должны бы быть друзьями, а Вы что? Как то у меня оборвалась нить этой мысли, которую еще далеко я не досказалъ, но, какъ я непремѣнно хочу вамъ послать это письмо, то перехожу прямо къ Вашему желанію высказаться въ письмѣ, «чтоб наша переписка сдѣлала нас серьезно друзьями». И я этого хочу всѣмъ сердцем, оттого и написал эти строки. Вы, как и я, вѣрно не смотрите на друга (глупая рутина ироніи едва дала мнѣ силу написать это слово), как на человека, съ которымъ можно убить пріятно ненужный часъ, который хорошо умѣетъ щекотать наше самолюбіе и у котораго можно при случаѣ занять денег, вы вѣрно смотрите поглубже — и чѣмъ долѣе будете жить, тѣмъ серьезнѣе будете смотрѣть. Для меня человѣк, о котором я думаю, что он меня любит — теперь все, въ нем моя радость и моя нравственная поддержка. Мысль, что заболит другое сердце, может меня остановить от безумнаго или жестокаго поступка — я это говорю по опыту; мысль, что есть другая душа, которая поскорбит или порадуется за меня — наполняет мое сердце тихой отрадой, — можетъ быть от равнодушія къ жизни, но вѣрите ли? я чувствую, что для такой души я не въ состояніи пожалѣть своей, и одна мысль о возможности этого подвига наполняет меня такимъ наслажденіемъ, какого ничто въ жизни уже мнѣ не можетъ дать. — Но право я пишу что-то такое, чего вѣрно не пошлю, если перечту послѣ обѣда, къ которому зоветъ звонокъ гостиницы въ эту минуту. Итак, иду и даю себѣ слово — не перечитывать предъидущаго, а что напишу далѣе, не знаю.
На другой день.
Слова не сдержалъ — перечелъ, однако давъ себѣ прежде другое, что все-таки пошлю. Результатъ предъидущаго тотъ, что дружба, какъ всякое счастіе, дается не легко. Однако позволительно и должно искать этого как всякого другого законнаго счастья. Теперь я совсѣмъ въ другомъ настроеніи — продолжать начатого не могу, но вот какая пришла мнѣ мысль. Рутина лицемѣрія и рутина ироніи губят въ насъ простоту и откровенность. Вамъ вѣрно случалось, говоря или пиша, безпрестанно думать: не смѣется ли слушатель? Так чтожь? Надо давать пинька этой мысли каждый разъ, как она явится. Все это мелочное самолюбіе. Ну если и посмѣются, если даже заподозрят въ лицемѣріи, въ фразѣ, экая бѣда! Мы создаем себѣ какой-то призрак — страшилища, который безотчетно мѣшает намъ быть самими собою, убивает нашу моральную свободу. — Ну будетъ.