Скоро он выставит свою картину. Возможно, она покажется скучной. Он отлично понимает, что самое легкое, чем можно привлечь народ, — это ошарашить его. Раньше он так и делал. Но такой путь оказался неперспективным. А писать по старинке, непритязательно — значит тоже погубить работу. От Васильева, хоть и молчаливо, ждут какой-то свежести. И лишь немногочисленные настоящие ценители понимают, что настоящая оригинальность при таком подходе — в сущности, хитрая беспринципность.
К счастью, только в часы беспощадной трезвости он признавался себе в этом. Но второй, постоянно лукавящий человек, который сидел в нем, сразу же успокаивал его — еще до того, как Васильев напивался. Ну, например, как возразить против того, что настоящая оригинальность не по плечу такому городу?
И этот второй человек водил его кистью, и на полотне получалось нечто среднее между приемлемым, поощряемым и тем — обжигающим и бесшабашным, которое ругают и которое остается в памяти. Он поставил картину к стене и наскоро привел в порядок мастерскую. На столе в другой комнатушке перечитал записку Тамары Великановой. Она благодарит его за участие и извещает, что ее приняли преподавателем в музыкальное училище.
«Не стоит благодарности, Тамара Ильинична, не стоит благодарности», — засмеялся он и задумчиво потер руки.
Ему нравилась его мастерская: две угловых комнаты, в них можно проникнуть, не проходя мимо длинного ряда притаившихся, любопытных и недоброжелательных дверей, за которыми работали его коллеги. В первой комнате светло. На стенах картины. Вторая комната поменьше. На окнах плотная штора. Книги на этажерке, в углу неприметная раскладушка.
В этой комнате над столом висит его копия с малоизвестной, из частного собрания картины. На нее все обращают внимание. Сангвиники визжат, глядя на нее. Правда, копия сделана от души.
Он постелил на стол газету и со стола дотянулся до тяжелой рамы. Спрыгнув на пол, Васильев поставил картину в угол, лицом к стене.
Возраст и положение заставляют человека время от времени пересматривать свои творческие позиции и даже стыдиться своей юношеской беспечности и умиротворенности. Что такое копия? От копий, сделанных для себя, тянет семейным уютом, незадачливостью. Копия — это телячий восторг плюс обилие свободного времени.
Он писал ее с Сережкой на руках и тогда еще не очень раскаивался в своей женитьбе, а главное — не замечал, что жена раскаивается в своем замужестве.
Теперь все в прошлом. Попытки примириться — это делалось ради сына — ни к чему не привели.
Антонина Валерьяновна старомодна и непримирима в вопросах морали. Только в одном она уступила ему — до сих пор соблюдается этакий семейный декорум, как будто они до сих пор голубок и горлица. Она испугалась так называемого общественного мнения — единственный штрих, который отличает ее от ангела.
Теперь все в прошлом. Картина поставлена лицом к стене. Картина — всего лишь копня, попытка встать рядом с Подлинным, Непреходящим, Великим. Белокурый Сережка таращился на полотно, в свое время это умиляло его, и он, похожий на всех папаш, думал о преемственности.
Васильев сладко потянулся. Хотел было повесить над столом один из новых своих этюдов, но в это время в дверь постучали. Он взял кисти и стал их вытирать.
— Войдите!
Его не обескураживали неожиданные визиты, но главным образом женские. А тут стоял мужчина. Вне стен редакции его не сразу и узнаешь. Ах, Павел Борисович Устинов. Ах, замредактора собственной персоной! Ах, как некстати!
— Здравствуйте, Константин!
— Здравствуйте, Павел!
— Высоко к вам подниматься. Трудно без лифта на шестой этаж.
— Да уж, но чего не сделаешь ради нескольких строчек в газете!..
— Вот именно! — обрадовался Устинов и забегал по мастерской, быстрыми глазами прицеливаясь в картины. — Интересно, очень интересно! Что вы выставляете?
— Вещицу, — ответил Васильев, все еще не догадываясь, чем он обязан необычному визиту, и потому не зная, как себя вести и что отвечать.
— Мы дадим репортаж из салона.
— Вряд ли выставка будет интересной.
— Почему? После Пленума…
Васильев сел на складной стульчик. Он побаивался газетчиков и удержался от спора. Поглядывая на опустевший простенок в другой комнате, соображал, стоит ли откупоривать коньяк, припрятанный в столе на случай посещения Великановой.
— Я, собственно, вот по какому вопросу, — просительно повернулся к нему Устинов. — Вам Антонина Валерьяновна ничего не говорила? Ну да не в этом дело, — поспешно затушевал он вопрос, заметив, что художнику неловко. — Я, понимаете, получил квартиру. Сейчас это, естественно, три голых комнаты. Мы с женой боимся покупать мебель, потому что… Ну надо все продумать, чтобы сквозила единая мысль и чтобы не только удобно и модно, но и с перспективой, что ли…
— На вырост? — подсказал Васильев.
— Вот именно! — подхватил Павел Борисович. — Ведь коммунизм, по-видимому, будем встречать в этой квартире, поскольку он не за горами. Нужен такой интерьерчик… Такая пророческая, нестареющая идея…
— Вы просили мою жену?
— Да, Антонину Валерьяновну, чтобы вы… И мне показалось…