К жалобе по-прежнему никто не присоединялся, и одна из енгэ кинула с досадой:
— Плачьте же! Что за проводы — без слез, без стенаний?
Тут же кто-то произнес, тяжело вздохнув:
— Уф, аллах мой, до чего же коротка девичья жизнь!
И кто-то еще словно тронул струну — послышалось стенание:
— Эй-й-й!..
Теперь и остальные отозвались на этот протяжный горловой звук:
— Эй-й-й!.. Эй-й-й!.. Эй-й-й!..
Исполнительницы причитаний продолжали:
Стенания слушательниц слились в один горестный выдох:
— Эй-й-й!..
Любая девушка, покидая родное гнездо, могла по освященному обычаем праву попенять на отца, высказать ему в поэтической форме свои обиды. Минлибика же подумала с признательностью: «В хорошее место отдал ты меня, атай, не унизил своим выбором перед людьми».
Причитания между тем делали свое дело. Грустное настроение в юрте усиливалось. Не только пожилые женщины, но и девушки все чаще осушали или делали вид, что осушают слезы, все чаще слышались охи-вздохи. Мастерицы по части сенляу от имени Минлибики обращались по отдельности к ее матери, ближайшим родичам, подругам; изливая обиды или высказывая просьбы и пожелания. После каждого такого обращения участницы проводов дружно издавали звук, означающий стенания, и тяжело вздыхали, однако по-настоящему плакала, пожалуй, одна только мать провожаемой.
Минлибика смотрела на мать из-под опущенного до бровей платка. Сама она не плакала и не собиралась плакать. Но когда прозвучали слова:
девушка не выдержала, закрыла лицо руками и зарыдала. Женщины, как бы одобряя ее слезы, еще дружней и, может быть, на этот раз вполне искренне застенали:
— Эй-й-й!.. Эй-й-й!.. Эй-й-й!..
Мать, у которой веки давно припухли, опять залилась слезами, ее тоже душили неудержимые рыдания.
Прощальный обряд набрал силу, взволновал всех. После причитаний, обращенных к родной земле, не было уже никого, кто бы не прослезился. Тут к горести расставания прибавилась горесть, вызванная воспоминаниями о прерванной свадьбе, о внезапном появлении недругов, и в грустной мелодии сенляу, в стенаниях, вырвавшихся словно из единой души, зазвучала печаль всей сынгранской земли.
В незапамятные времена были сложены слова сенляу, обращенные к богам чужого племени и к Тенгри — предводителю всех богов. Только услышав эти слова, Минлибика отняла ладони от лица.
Женщины вновь воздели руки:
— О, Тенгри, обереги нашу дочь! Сопроводи к другому огню вместе с ее светлой долей, с ее счастьем!
— Прими ее, эй, Тенгри! Прими под свое покровительство!
Две енгэ, завершив сенляу, взяли Минлибику под руки, вывели из юрты. Она без чьей-либо помощи села в кибитку. Среди шума, гвалта, восклицаний услышала голос отца:
— Ну ладно, трогайтесь…
Обоз Минлибики пополз из главного становища племени.
Три дня спустя Булякан-турэ выехал вслед за дочерью. Предводитель сынгранцев не упустил из виду, что он — знатный сват. Велел оседлать иноходца, на котором ездил по праздникам. На случай, если потребуются гонцы, да и для большей безопасности в пути, взял с собой десяток егетов. Посадил жену в повозку, битком набитую гостинцами. Чего только не было в этой повозке! Тут и круги казы[42]
, и головки корота, и бурдюки с кумысом и сапсаки с медом и маслом, и даже несколько кадок с медовкой, не опробованной на свадебных торжествах из-за нападения енейцев. Всем этим Булякан хотел сказать Шакману: смотри, насколько я состоятелен и как щедра моя рука, — тебе достался вполне приличный и доброжелательный сват…И тамьянцы тем временем не сидели сложа руки, готовились к празднику открытия лика молодушки. Люди припасали подарки, чтобы преподнести их в виде платы за право увидеть ее лицо, — курмялек. И две енгэ, которым предстояло показывать молодую, уже заранее напевали:
Шакман-турэ приготовил подарок, самолично выбрав в стаде несколько овец и корову с приплодом. Было и у него в мыслях блеснуть перед сватом своим состоянием и под хмельком — медовка для этого уже набирала крепость — растолковать Булякану, с кем тот имеет дело. Возможно, растолковал бы. Но…
Замыслам сватов не дано было осуществиться.