На днях Дмитрий мог убедиться, что он напрасно связался с касимовскими татарами. В Калуге поймали их хана Ураз-Мухамеда, он пробрался сюда тайно по поручению польского короля, которому служил последнее время. Пойманный хан уверял, что хотел повидать жену и сына, находившихся в свите Дмитрия, но тогда бы зачем ему скрываться? Скорее всего, он хотел склонить своих татар к измене и погубить Дмитрия. Так наш государь и решил. Ураз-Мухамеда казнили, а татар подержали взаперти и выпустили, не обнаружив измену.
Дмитрий погиб! Выпустив плененных татар, он решил свою участь. Во время прогулки в окрестностях Калуги они напали на него, застрелили и варварски отсекли голову. Так татары отомстили за гибель своего хана. Я не могу понять лишь, зачем они служили Дмитрию. Боюсь, и здесь был заговор. Но, отомстив за хана, они погубили многих своих сородичей. Калужане тотчас перебили всех попавших им под руку татар.
Труп несчастного Дмитрия с кое-как прилаженной головой положили в холодную церковь. Таковы превратности судьбы. Несколько дней назад этот человек еще думал о царстве, а теперь он даже не мог достойно лежать в гробу. Поистине и первый Дмитрий и этот второй получили свое. Но теперь они успокоились, осталось мучаться панне Марине. Я видел ее в церкви у гроба, она вовсе не плакала, была очень задумчива, а выходя, подозвала меня и сказала: «Милый Каспар, мне, вероятно, осталось недолго жить». Я успокоил ее и заверил, что не дам в обиду. «Ты ничего не замечаешь? — спросила она.— Не кажется ли тебе, что я совсем иначе выгляжу?» — «Вы и в печали прекрасны»,— ответил я. Она посмотрела на меня внимательно и проговорила: «Я скоро жду родов. У меня должен родиться ребенок, Каспар. Но я знаю, что не перенесу родов и умру». Она ушла, а я застыл на месте совершенно пораженный, ибо никак не замечал, что панна Марина ожидает дитя...»
*
Новая весна не в пример прошлой случилась холодной. В марте не висело на крышах ни одной сосульки, дрова оставались в зимней цене. Заледенела Москва. Но подо льдом разгорался уже костерок, и пламя его грозило вот-вот выплеснуть наружу. Не проходило дня, чтоб не затевалась на улице ссора меж московитом и гордым шляхтичем. По утрам находили посеченных саблей людей, то московских, то польских. На рынках со шляхты брали дороже, и это часто кончалось дракой. Московский люд хватал колы и оглобли, а поляки обнажали сабли.
Королевский наместник пан Гонсевский не раз пытался утихомирить вражду, выкрикивал на Пожаре горькие речи.
— Вы избрали своим государем сына нашего короля, присягнули ему, поклялись, а теперь поносите его и отца. Господь на небесах велит, чтоб вы воздавали им почести, как его наместникам на земле, а вы честите их крепкими словами. Вы убиваете его людей и не думаете о том, что мы спасли вас от подложного Дмитрия. Конечно, нас всего несколько тысяч, а вас в сотню раз больше, но победа зависит не от числа людей, а от помощи божьей. Подумайте, из-за чего бунтуете? И вы, и мы подданные одного государя, короля Владислава.
Тогда из толпы крикнули:
— А где он, твой Владислав? Полгода прошло, а он все не едет. Убирайтесь и вы к своему Владиславу, не то шапками закидаем!
Гонсевский на это ответил:
— Шапкой и девку не прибьешь, не то что испытанного воина. Я говорю вам, одумайтесь, не затевайте бойню!
Без ответа остались призывы Гонсевского. Один хмельной шляхтич три раза пальнул в образ матери-богородицы, пробил в нем три дырки. Гонсевский его казнил и сжег на площади, но Москва не утихомирилась, ибо много вины знала за посполитыми, а самую большую в том, что пришли те хозяевами не в свой дом. «Вы сами позвали нас»,— говорили шляхтичи. «Не мы,— отвечал народ,— бояре продажные».— «Нам откуда знать,— возражали гусары,— разбирайтесь сами».— «Разберемся»,— говорил народ.
*
Вербное воскресенье выдалось солнечным. Гремели колокола, нарядные люди пошли по улицам, трехкратно целуясь, даря друг другу пасхальные яйца.
На Пожаре гомон, толчея. Раскрылись ворота Кремля, и боярские дети в алых кафтанах выбежали, стеля по снегу огненно-жаркие ковры. На ковры эти вышел ведомый под уздцы ослик, а на нем в бело-золотом облачении восседал патриарх Гермоген. Началось пасхальное «шествие на осляте».
То был старинный православный обычай, только идти впереди ослика к храму Василия Блаженного надлежало самому царю великой Руси. Нынче у русских царя не было, он хоронился в далеком Кракове, а ослика вел хоть и знатный, но не слишком приметный московский дворянин Андрей Гундоров сын.
Когда шествие довершало ковровую стежку, боярские дети бежали к задним коврам и стелили их впереди. Впритык за ползущей червчатой полосой ехали сани с пасхальным, увешанным румяными яблоками деревом. Вкруг дерева стояли одетые в белое мальчики и ангельскими голосами пели. Но говор в пестрой пасхальной толпе был вовсе не ангельский.
— Ты сколько, Якушка, ослятю видал?
— Да почитай раз два десятка.
— Хоть однажды без царя было?
— Было. Иоанн Мучитель, помню, не выходил.