Москва еще помнила восстание Хлопка. Тогда мятежники подошли под самые стены, трудный бой достался боярам. Главный воевода погиб, но Хлопка схватили и предали казни. В те дни, как и в нынешние, москвичи жили будто в осаде. По улицам влекли пушки, трусила конница, валом валили ратники. Только нынче было куда хуже. Зрела по углам смута, вырывалась криком на площади: «Царь законный идет!» Тотчас на крик кидались сыскные, хватали безумца, тащили в Пыточную башню. Но все больше и больше народу переговаривалось между собой. Все больше путивльских грамот ходило по рукам. Царевич Дмитрий говорил в них о чудесном спасении, звал под свою руку, сулил благостную жизнь. Поговаривали, что и царь получил такую грамоту. И в ней было сказано, чтоб отказался он от престола, коим завладел неправдой. А коль откажется, то истинный сын покойного Иоанна Васильевича окажет ему милость, пожалует поместьями, в коих тот сможет жить с ближними в покое и достатке. В неких домах уже пили здравие нового государя, а люди в них жили столь знатные, что никакой сыск к ним не мог подступиться.
Новый юродивый появился в Москве, по имени Пронка Тихий. Раньше знавали его как стрельца Протатуя, а по смерти жены да детишек своих скривился он умом и распахнул людям душу. Пронка не кричал, не скакал козою, а тихо втолковывал каждому встречному:
— Скажи, мил человек, на кого взвел напраслину? На кого извет написал, кого продал? Я-то товарища своего погубил, деньгу за то хотел взять, а взял, видишь сам, светлое житие.
На всех говорил Пронка без страха. У дома Шуйского полдня стоял и нашептывал:
— Ты, Шуйский, зачем дома сидишь? Иди царя нового встречай. Ты ему грамоту слал, в гости звал. Гостей надо встречать за околицей. Да Борису-то повинись, повинись, Вася. Ты его предал. А повинись. Я тоже предал, но повинился.
Перед воротами Басманова толковал:
— И ты, Петя, предашь. Зря едешь к войску. Все равно переметнешься. Лучше уж повинись да сиди дома.
Многие, кому предвещал Пронка Тихий, перебежали к Самозванцу. И князь Мосальский, и дьяк Сутупов, и князь Долгоруков по прозвищу Роща. Народ Пронку бить не давал, слушал да соглашался.
— Верно речет Пронка, измена кругом, наговор.
Пронка обводил толпу кротким взором и тихо предлагал:
— А повинитесь. У каждого грех на ближнего.
— Неужто нет ни одной души не продажной? — спросили его.
— Есть, есть,— закивал головой Пронка.
— Кто ж, назови.
— Немотствую,— ответил Пронка.— Есть одна душенька, да произнесть не могу. Грязен язык мой, не в силах коснуться белого имени. А знайте, есть, и страданья за всех она примет.
— Баба, что ль? — спросили из толпы.
— Душа,— ответил Пронка.
Солнце перед закатом наливалось малиновым холодом, а в самой середине его вызревала белая льдинка. Народ дивился: «Дырка, что ли, провертелась в светиле?» Потом чуть не черный обод схватывал закатный шар, и он падал за купола, оставляя вкруг них желтое небо.
*
Ночью на лавку скользнула Оленка и зашептала жарко:
— Акся, ты спишь?
Нет, она еще не спала, а лежа перебирала перед глазами теплые хрусталики. Каждый хрусталик раскрывался и выпускал милое сердцу виденье. То братца улыбающееся лицо, то вольный осенний лес без единого человека, то расшитую жемчугом пелену, то огромное преображенное инеем дерево, и чей-то голос, от которого сжимается сердце, и чье-то закинутое вверх лицо...
— Акся, Акся...
— Ну что тебе?
— Акся, мне говорить надо. Весточка от Нечая...
— Да что ты? Вот радость-то! Кто ж тебе передал?
— Да опять же Ступята.
— Ступята? — удивилась Ксения.
— Весь дрожал от страху, коленки аж подгибались.
— Ну и Ступята! Такой тихий с виду.
— А ему некуда деться. Наказали, вот и отдал.
— Что ж пишет Нечай?
— Акся, я, право слово, боюсь.
— Что ты, ладушка?
— К той весточке другая приложена, сургучом запечатана, а Нечай пишет, что это тебе.
— Мне? — Она села на постели.— Да что ты выдумала, Оленка, кому придет в голову...
— Смотри, смотри.— Оленка дрожащей рукой совала бумаги.
В углу под ликом богородицы синим да темно-алым мерцали лампады, но свет их был слишком слаб.
— Свечку неси,— шепотом приказала Ксения,— да возьми заставник, чтобы в горнице не увидали.
Пристроили в головах свечу, заслонили заставником. Письмо было послано в бумажном кармане, в нем же лежал еще один, сургучом запечатанный без единого росчерка поверху.
— Нечаево, что ли, читать? — спросила Ксения.
— Читай, читай!
Быстро пробежала глазами: «Любушка... скушен без тебя... великими ратными трудами... авось снизойдет божья милость... не дольше, чем к лету...» И вот главное: «Что приложено, любезна будь, передай той, кого звали мы промеж себя Гориславенкой, и пусть почитает она, ибо писано то важным человеком».
Строго спросила:
— Кто эта Гориславенка?
Оленка покраснела.
— Тебя мы с Нечаем так звали, чтоб вслух имени твоего не говорить. Он выдумал. Гориславенка... Глаза, говорит, у нее горят, пусть будет Гориславенка...
— Ладно.— А сама ломала сургуч, вынимала из кармана бумагу.
— Ой, да тут не по-нашему! — изумилась Оленка.
— Иди на свою лавку,— сказала Ксения.— Я сама.