– Ч
еловек ко всему привыкает, – сказала вдруг тетя Ентл. И как только она это произнесла, я понял, что сейчас последует одна из ее неоскудных историй. Тетя Ентл, по обыкновению своему, быстро провела пальцем под носом, словно смахнув что-то с верхней губы, потом взялась перебирать концы своего чепца, расшитого бисером. Правый глаз у нее сощурился, левый смотрел на меня или, может быть, на крышу дома, стоявшего через дорогу, или на закопченную трубу, озиравшую сверху дальние дали за городом, где небо припадает к полям. Две товарки, навестившие ее в этот час перемолвиться негромким словом – Бэйлэ-Рива и Брайнэ-Гитл, – сидели на лавке, во всем соглашаясь с хозяйкой и кивая в лад головой. Я тоже присел на краешек деревянной скамеечки, рядом кошка пристроилась, никогда не упускавшая случая повнимать рассуждениям моей тети Ентл. Веки у кошки смыкались, превращаясь в две продолговатые щелки, она уже разделила с нами дневную трапезу, и от нее веяло субботним покоем.– Ну ладно еще, если человек привыкает к чему-то хорошему, – размышляла тетя Ентл, – тут удивляться нечему. Поставь трубочиста царем – он уже и министром быть не захочет. Но ведь бывает как? Жил у нас почтенный еврей один, Мендл-могильщик. Так и вижу его: высокий, стройный, широкоплечий, борода черная – личность! И при том, как говорится, в мудреных буквицах разбирался – Тору знал и тому подобное. И с чего б это было такому еврею в могильщики вдруг подаваться? Ему бы рош-х
акахалом[137] подошло стать у нас… А за похоронную свою профессию принялся сразу он после свадьбы. Вообще-то здесь в Турбине как? – если ты могильщик, значит, и обмывальщик, и отпевальщик, и что там еще? Но Мендл ничем этим не занимался, знал одно свое дело – не больше. Кахал отдал ему домишко при кладбище, там он и жил. Жена его, Пешэ, каждый год болела, она у него, не про нас будь сказано, харкала. Но вы ж знаете как – больная-больная, а пять дочерей родила ему. И были они одна красивей другой, все – в отца. Ну, что может, меж нами сказать, заработать могильщик? Воду на кашу. Мендл с голоду помер бы, если б не Пешэ и дочери. Помогали. Пешэ вязала – жакетки, всякие там покрывальца. И брала-то по мелочи. Девчонки годам к девяти уходили в прислугу. При домике был отрезок земли, они там садик разбили, огород посадили, своя картошка, морква, буряки или репа. Кур держали, гусей… Короче, перебивались. И что это, жизнь? Я как-то была у них: окна прямо на могилы выходят. В двух шагах – мэйсим-штибл, у нас нарекли – «Холодильня». Как это можно – всегда смерти в глаза смотреть? Я этого понять не могу. Я сама, когда два раза в год, бывало, в месяц нисан и в месяц элул, к родителям на могилку ходила, – я потом несколько дней ничего в рот взять не могла. Ну ладно. Пешэ и саваны шила – состояла в хэврэ-кэдишэ. Рассказывали, что во время одной эпидемии, когда «Холодильня» переполнилась и уже некуда было новых девать, – Мендл раскладывать стал покойников у себя в доме. Девочки – те уже к смерти привычные были. И даже, представьте себе, всегда веселые, шумливые и хохотушки! А за мать и отца готовы были голову, как говорится, в петлю… Таких детей и по тем временам не часто найти было.