Происходил он, как выяснилось, не из «народных масс», а из дворян, из служилого морского офицерства. Отец его служил в Кронштадте, и, по непроверенным легендам, Вадим Шефнер родился на льду залива, когда мать его направлялась в Петербург. Вскоре грянула революция, и все смешалось — вместо какого-нибудь кадетского корпуса, который был ему предназначен, Шефнер оказался среди василеостровской шпаны.
В шестидесятые годы, когда я его узнал, это был уже признанный поэт советского времени. Нет, не советского — ничего о советской власти он не писал, хотя стихи его были вполне традиционными, чеканными, очень точными и глубокими. Это был не советский поэт. Это был поэт советской поры.
Чем отличается хороший поэт от обычного? Тем, что видит твои тайны, то, что ты считал только своим. Помню, сколько я стоял у сырой стены двора у расползшихся, разноцветных пятен сырости, воображая их картами неизвестных стран, и фантазировал. А он, оказывается, и это знает!
Стихи Шефнера вроде просты — про след бомбежки писали многие, но вот увидеть на стене «детских мячиков следы» может не каждый — «каждому» это покажется несущественным, и только талант это увидит и оценит.
Все уже привыкли к Шефнеру, уважали его. И вдруг он разразился целой серией «хулиганских повестей» о своей шпанской юности на Васильевском — и открылся новый, неповторимый писатель, своей удалью, юмором, бесстрашной откровенностью победившей всех своих современников-коллег. Помню, как расхватывались его весело оформленные книги — надо же, как неожиданно возник новый талант. Что питало его? Дворянское происхождение? Шпанская юность? Думаю, именно неожиданное сочетание этих двух составляющих. Только из неожиданных сочетаний крайностей рождается новое, яркое.
Шефнера я увидел в комаровском Доме творчества На вид он был обычный старик, с одним опущенным веком, однако не седой и не лысый, со свисающей на лоб жидкой прядью.
Выделялся он только тем, что никогда и нигде не обнаруживал замашек классика, которыми отличались многие, не годившиеся ему в подметки. Шефнер был тих, грустен, молчалив.
В окружении юных почитателей он уходил на залив или в лес, и только там иногда, разгулявшись, пел хулиганские песни своей юности.
Замечательный питерский поэт Глеб Горбовский — тоже василеостровец — занимался в поэтическом объединении Горного института и стал, пожалуй, самым лучшим его поэтом, хотя, по причине своей бурной молодости, студентом побывать не успел, а лишь участвовал во многих геологических экспедициях, о которых написал потом «без романтики», резко и горько. То, что во время войны он потерял родителей, бродяжничал, добывал на жизнь чем придется, сотворило в его душе замечательную закваску, придало его голосу неповторимую хрипловатость, которая намного ценней сладкозвучия и плавности. Накопившиеся за трудную жизнь ярость и даже отчаяние, соединяясь со светлым его даром, выдают чисто по-горбовски корявые, нежные, трогательные стихи, намного пережившие короткое творчество его благополучных коллег.
Помню, с каким восторгом повторяли мы его ернические, вольные стихи, каких никому из нас не написать:
Я бывал у него в комнате в коммуналке на Васильевском, где на полке стоял человеческий череп и медицинская склянка — с цианистым калием, как утверждал Глеб. Вел он себя тогда далеко не законопослушно, его кудрявый чуб мелькал во многих буйных переделках. Но теперь понятно, что он все делал правильно — долбил свою нишу, которой, по советским меркам, быть не должно. «Какой еще русский Франсуа Вийон? Пусть Вийон во Франции шумит — а у нас мы такого не допустим!» Приходилось воевать. Помню его войну с соседями, которая никогда, однако, не принимала характер ненависти и презрения, а лишь способствовала его воинственному самоутверждению и заканчивалась гениальными стихами.