Ювенильное, детское, младенческое ощущение страшного и прекрасного (ужас усиливает красоту) в современной литературе и стихотворчестве почти не встречается. А. Зеленова пробует такое – детское – говорение. Мой стишок «Попробуй птичье говорение» – это от отчаяния, от невозможности воспринимать говорение взрослое, нет – сверхвзрослое (как у Бродского, который пугает, а самому ведь не страшно; страшно – в социальном отношении – видеть, как демократия пожирает себя саму). Поэзия – это доречевое, то бишь детское лингвистическое явление. Поэзия требует от поэта и языка восстановления праязыковых номинаций, из которых сохранились лишь названия стихий, души, Бога, красоты. Пусть ужасной, но – настоящей.
В книге Анастасии Зеленовой проявился, приживается и уже – точно – обитает необычный хронотоп, синтезирующий категории жизни, смерти и любви, если говорить о сфере реальности, – во вневременном пространстве и в беспространственном времени, которые, сходясь своими хронологическими пустотами, выжимают из языка прежде всего свет. Свет, не заливаемый хлынувшей смертью. Свет повсеместный и всевременной. Свет. Просто свет.
Поэзия – часть времени. Времени как такового. И поэту бывает трудно, мучительно больно возвращаться из времени абсолютного, из времени истины и любви – в иное время. Во времена, когда смерть, нахлынув и перелившись через себя, может существовать и перемещаться сама собой, автономно, отдельно от жизни и любви.
Культура поэзии: новая просодия
В Каменке случилась оттепель. Ночью. Не спалось. Слышу – дом зашевелился. И снаружи, и внутри: расправляет свои деревянные косточки. Мыши? Да нет их здесь: утеплитель на стекловате. Душа болит и содрогается? Так она всегда болит. Даже когда весело и легко… И вдруг – поехало: с крыши срывается поезд, за ним другой, третий – с шумом и гулом. Это метровые пласты спрессованного, плиточного снега рванули от конька – к земле, к наземному сугробу. Утром обнаруживаются горы снега, почти закрывшие окна, что выходят на юг. Северный скат крыши ещё под снегом. Сад тоже зашевелился, и заборы показали сквозь свои заново проступившие щели соседский, какой-то особенно белый сугроб – с веток и с изгородей обрушился снег. Разом. И снег стал крупитчатым, как лёгкий сероватый жемчуг, и сугробы вдруг осели, пустотелые и почти неживые. Ночью вышел в поле – видно, как снег сходит – медленно и слегка по-шумливая; шепча, что ли? Уже и гряды вспаханной земли показались. Снег уходит почти незаметно, как память по покойнику: белое-чёрное-зелёное… Вдруг – вздрагиваю. Ко мне подходят глаза. Идут невысоко от земли, шумя снегом и чьим-то дыханием. Стою – смотрю. Ничего не вижу – темно. Потом тьма выдавливает из себя нехотя и осторожно большую башку. Уши топориком. Собака. В ошейнике. Поводок натянут, длинный, куда-то в сторону, во тьму, хозяина не видно. Кто с ней гуляет? Так поздно? За деревней? Бог?..
В Киеве случился Майдан. Красные, белые, зелёные, синие, чёрные, жовто-блакитные, оранжевые и ещё чёрт знает какие раскачали мать русских городов и страну, вновь оказавшуюся двойной окраиной – Европы и России. Несчастная Украина… Февраль. Холод собачий: в Екатеринбурге тридцатиградусные морозы. В Каменке, где я живу постоянно, однажды утром одного из тех дней термометр показал —50 °C. Дрова уходили стремительно: поленница обеззубела – топлю дважды в день, закладываю в печь по две охапки, – ничего – живу. Топлю Урал, как говаривал мой товарищ-горожанин, живший рядом, но так и не понявший и не принявший деревенской жизни, основы её (особенно зимой) – ДВП: дрова, вода, помои… Именно в эти дни, сразу после сессии, я прочёл цикл лекций в литературном клубе «Урал» при редакции одноименного журнала – лекций / занятий / бесед – о верлибре. Традиционалисты воспринимают крепчающий верлибр как некий просодический майдан – точно так же, как сами верлибристы (и вообще современные стихотворцы) смотрят на силлаботонику как на развалины советской империи.