В первом речь идет о Китае, выразительным символом которого становится игра в настольный теннис, но мысль Лидделл то и дело уносится в весьма абстрактные сферы – например, природа насилия или зазор между реальностью и нашим идеализированным представлением о ней.
Во втором размышления автора крутятся вокруг Питера Пэна, только остров, на который он уносит девочку Венди (она же сама Лидделл), тут не воображаемая Neverland, а вполне реальная Утойя – новоявленная страна вечной молодости, где Андерс Брейвик убил десятки молодых людей, так что им и впрямь не дано было повзрослеть. Утойя-Neverland явлена на сцене во всей своей живописной красе. Лидделл, как и положено, населяет ее крокодилами (они свисают сверху на веревочках), музыкантами (они сидят на специальном помосте), не желающими взрослеть взрослыми, не желающими приобщаться к белой цивилизации индейцами, пожилыми китайскими танцовщиками, как-то раз увиденными ею на улице азиатского города. Здесь, в спектакле, эти два очаровательных старика, до сих пор по привычке очень прямо держащих спины, все никак не могут остановиться и танцуют, танцуют, танцуют…
Лидделл сама пишет тексты своих спектаклей, сама их режиссирует и сама неизменно в них солирует. У нее бешеный темперамент и невероятная харизма. Она, собственно, и не актриса даже (трудно представить ее на сцене в «Трех сестрах», «Гамлете» или «Тартюфе»), а некий антропологический феномен. Сгусток театральной энергии.
Лидделл говорит в таком лихорадочном темпе, что французские субтитры на экране мелькают со скоростью двадцать четыре кадра в секунду. Потом она начинает петь. Потом рычать, стонать, танцевать, биться в истерике, падать на пол, вновь подниматься и вновь наворачивать бесконечные километры своего монолога. Нормальный человек на десятой минуте подобной ажитации должен был бы упасть замертво, Лидделл неистовствует минут сорок кряду. Если и можно получить удовольствие от ее лихорадочного соло, то очень специфическое, почти мазохистское. В какую-то минуту ты почти ненавидишь Лидделл (сил уже нет на все это смотреть) и одновременно понимаешь, что не можешь отвести от нее глаз.
Уследить за движением мысли тут практически невозможно. Это и не мысль, собственно, а именно что поток сознания, в котором навязчивое нежелание взрослеть переплетается с другой не менее навязчивой идеей – нежеланием стать матерью; в котором оголтелый феминизм идет рука об руку с социальным и всяким иным пессимизмом; в котором «железная леди» подмостков тщетно надеется обмануть судьбу, страх, одиночество и невыносимую хрупкость бытия.
Эти многажды повторяемые строчки из Уильяма Водсворта – еще один (пожалуй, самый важный) лейтмотив «Синдрома Венди».
Поскольку в каждом театроведе тайно, а иногда и явно живет театральный редактор, после каждого спектакля Лидделл хочется подойти к ней с добрыми советами – вот тут подсократить, вот тут прояснить мысль, вот тут сдуть пену, вот тут сбавить обороты. Но в том-то и фокус, что в тотальном несовершенстве подобных произведений отчасти заложен их смысл. Спектакли Лидделл, равно как «Rausch» Фалька Рихтера и Анук ван Дайк (положенные на танцы размышления о кризисе, разом постигшем все сферы жизни, от финансовой до любовной) или «Marketplace 76» Яна Лауэрса и его «Needcompany» (вокально-музыкальный гиньоль на тему любви, парадоксально угнездившейся в мире насилия), невозможно пригладить, причесать и выстроить по неким правилам, ибо главное, что они нам транслируют, – растерянность перед непостижимостью законов, управляющих миром, причем всех разом – экономических, политических, онтологических, экзистенциальных. Жизнь больше не укладывается в привычные представления о ней, да и сам человек не укладывается, и обессиленный разум художника кипит, извергаясь на театральную сцену потоками сознания – разорванного, дробного, утратившего традиционные опоры и мечущегося в поисках каких-то новых.