Автор этих дорожных воспоминаний не имеет счастья принадлежать к тем людям, которым отчетливо видны ясные причины их поступков; не имеет он и счастья верить в такие причины, будь то у себя или у других. Причины, мне кажется, всегда неясны. Причинности в жизни не бывает, она бывает только в мыслях. Человек совершенно духовный, совсем оторвавшийся от природы, сумел бы, конечно, найти в своей жизни непрерывную причинную связь и был бы вправе считать доступные его сознанию причины и мотивы единственными, ведь он состоял бы целиком из сознания. Но такого человека или такого бога я еще не встречал, а что касается нас, всех прочих, то позволю себе скептически относиться ко всяким обоснованиям какого-либо поступка или случая. Нет людей, которые совершают поступки по каким-то «причинам», они это только воображают и особенно – из тщеславия и добродетели – стараются внушить это другим. За собой, во всяком случае, я всегда замечал, что мотивы моих поступков лежат в таких областях, которых ни мой разум, ни моя воля не достигают. И, задаваясь сегодня вопросом, что, собственно, было причиной моей осенней поездки из Тессина в Нюрнберг – поездки, продолжавшейся два месяца, – я теряюсь в догадках, и, чем пристальнее вглядываюсь, тем больше разветвляются, расщепляются и разделяются причины и мотивы, уходя в конце концов в далекие годы прошлого, но не линейным каузальным рядом, а многопетельной сетью таких рядов, отчего эта сама по себе незначительная и случайная поездка кажется и вовсе предопределенной бесчисленными обстоятельствами прежней моей жизни. Ухватить я могу лишь какие-то самые грубые узлы этой ткани. Когда я год назад недолго был в Швабии, один из моих швабских друзей, живущий в Блаубойрене, посетовал на то, что я не навестил его, и я обещал ему при следующей поездке в Швабию исправить свое упущение. Таков был с внешней стороны первый толчок к поездке. Но уже это обещание имело, как я отчетливо увидел потом, свою подоплеку. Как ни приятно мне повидаться со старым другом, который будет рад моему приезду, я человек все-таки тяжелый на подъем, домосед, нелюдим, меня не очень-то вдохновляет мысль о передвижении маленькими захолустными участками железных дорог. Нет, не только дружба, а тем более вежливость заставили меня дать это обещание, за ним стояло и другое, в названии «Блаубойрен» были тайна и прелесть, наплыв отголосков, воспоминаний, соблазнов. Блаубойрен – это был, во-первых, милый швабский городок со швабской монастырской школой типа той, где я учился в детстве. Кроме того, в Блаубойрене, как раз в этом самом монастыре, можно было увидеть знаменитые и драгоценные вещи, в частности готический алтарь. Впрочем, эти искусствоведческие аргументы вряд ли привели бы меня в движение. Но в самом слове «Блаубойрен» звучало еще что-то другое, что-то и швабское, и поэтичное вместе, полное для меня необыкновенной прелести: возле Блаубойрена находился знаменитый Клётцле Блай[12]
(Свинцовый Пень), а в Блаубойрене в Блаутопфе[13] (Синем Горшке) жила когда-то красавица Лау, и эта красавица Лау, переплывая под землей из Блаутопфа в Погреб Монахинь, появлялась там в открытом колодце «по грудь в воде», как сообщает повествователь ее истории. И в прелестных фантазиях, овевавших волшебные имена Блау и Лау, пробудилась моя тоска по Блаубойрену. Лишь много позднее я, рассудив, понял, что тянуло-то меня увидеть синий горшок и красавицу Лау, и ее купалище в погребе и что отсюда проистекала моя готовность поехать в Блаубойрен. Я всегда убеждался, что не только мною, но и теми достойными зависти людьми, которые умеют приводить причины для объяснения своих поступков, на самом деле движут вовсе не эти причины, а всегда какие-то влюбленности, и я ничего не имею против того, чтобы в этой влюбленности признаться, ибо в мои юные годы она была одной из самых сильных и самых прекрасных. Две женские фигуры из поэзии правили в юности моими поэтическими и чувственными фантазиями как образцы прелести, обе были прекрасны, таинственны и объяты водой – прекрасная Лау из «Старичка-лесовичка» и прекрасная купальщица Юдифь из «Зеленого Генриха»[14]. Об обеих я много, очень много лет не вспоминал, не произносил их имен, не перечитывал их историй. И вдруг теперь, при мысли о слове «Блаубойрен», я снова увидел прекрасную Лау, по грудь в воде, опирающуюся белыми руками на каменный парапет колодца, и улыбнулся, и понял, что побуждает меня поехать туда. И кроме прекрасной Лау, встретить которую в ее прежнем обиталище я вряд ли мог надеяться, с этими звуками и фантазиями сливались воспоминания о моей юности и ее бурных мечтаниях, о писателе Мёрике, о старинных швабских речениях, играх и сказках, о языке и пейзаже моего детства. Ни отцовский дом, ни город, где прошли мои детские годы, не обладали для меня подобным волшебством, я слишком часто видел их снова, слишком основательно потерял. Но здесь, в картинах, возникших при звуке «Блаубойрен», сосредоточивалось все, что во мне еще оставалось от душевных связей с юностью, родиной и народом. И все эти связи, воспоминания и чувства пребывали под знаком Венеры, прекрасной Лау. Более сильного волшебства нельзя было и представить себе.