— …сыну костюмчик васильковый чистсшщч… чистошерстяной!.. А ты сговорился Курилы Рейгану продать!.. Ни пяди!..
— Терентий Петрович!
— Сказал: ни пяди!.. Курилы не отдадим… А столбы свои в задницу себе засунь! Развели музей в государстве, паразиты! Бензином вас всех… и спичку!.. и ппппппарламент ваш, и книжки, и академика Ссссссахарова! И…
— А вот тебе, скотина! — вдруг ударил наотмашь багровый Лев Львович. — Не трогай Андрей Дмитрича!
Никакого Андрей Дмитрича в избе не было; а это бывает, когда лишку выпьешь: в глазах все как бы двоится, и из углов фигуры неведомые, али лица смотрят; смигнешь, — и нету их.
— Мерзавец! — кричал и Главный Истопник. — Вон отсюда!
— Не тро-ожь! — бушевал Тетеря, отбиваясь мохнатыми локтями. — Русских бью-у-ут!
— Урка!.. Беспредел!.. Вяжи его!
Повалили стол, покатился жбан; Бенедикт тоже накинулся, помогал вязать вожжами пьяную скотину; скрутили, выбросили наружу, наподдали пинка напоследок.
— …в Свиблове смеситель хромированный стоял! — неслось из метели. — А у вас ничего на хер не стоит, у пидарасов!..
Если этот смирный, каков же Потап?
Ша
— При Сергей Сергеиче порядок был, — сказал Бенедикт.
— А то! — отозвался тесть.
— Больше трех не собирались.
— Ни в коем случае.
— А сейчас все умные стали, книги читают, распустились. Федор Кузьмич всех распустил, слава ему.
— Золотые слова! — обрадовался тесть.
— Сергей Сергеич заборы отстроил, а сейчас что?
— Верно!
— Всюду дырья, плетень повален, народная тропа укропом поросла!
— И не говори!
— Самая пустая трава, ни вкусу от нее, ни запаху!
— Ни самомалейшего.
— На пушкина исподнее вешают, наволочки, а пушкин — наше все!
— Все до нитки.
— Это ж он стихи написал, а вовсе не Федор Кузьмич!
— Ни в коем разе.
— Он выше александрийского столпа!
— И-и, мил человек, куда до него столпу!
— А Федор Кузьмич, слава ему, мне по колено ростом будет! А туда же, — Набольший Мурза, долгих лет ему жизни! Оленьке на коленки садится, как у себя дома!
— Ну, ну!..
— А что «ну»?..
— Думай дальше!
— Чего думать?
— Что тебе сердце подсказывает?..
Ничего сердце Бенедикту не подсказывало, темно было в сердце, как в избе зимой, когда свечи все вышли, наощупь живешь; была где-то свечка запасная, да поди найди ее в кромешном мраке!
Шаришь, шаришь руками, а руки-то, — они слепые, пугливые: найдешь невесть чего, обтрогаешь, не видючи, душа-то и обомрет: что это?! А?! Отроду такого в избе не водилося! Что это?!
Со страху все внутри вдруг как оборвется! Отбросишь это, чего общупывал-то… Стоишь, замерев, вздохнуть боишься… Боишься шагнуть… Думаешь: сейчас ступлю, да и попаду ногой на ЭТО…
Осторо-ожно… бо-о-оком… по кра-а-аешку… по сте-еночке… туп, туп, — и выберешься к двери. Рванешь дверь, — и бежать без оглядки!
…Рухнешь под деревом, али у забора; все внутри колотится. Теперь надо побираться, огня искать, свечку, может, у кого выпрашивать. Вот, если дадут свечку-то, — уже легче, не так страшно; вернешься в избу, смотришь, чего это было такое, — а ничего вроде и нет.
Нету ничего.
А это, бывает, соседи шутят, забавники: пока тебя нет, подложат тебе не знам чего, чтоб ты со страху разумом повредился; а пока ты туда-сюда бегаешь, огня добываешь, они это-то, чего подсунули, и заберут, вот и нету ничего, и не узнаешь, что это было-то.
Сердце ничего не подсказывало, а голова — да, голова подсказывала, — на то в ней и разум, в голове, — а подсказывала она, что давно еще, еще до свадьбы — йэх! когда это было-то! — когда был еще Бенедикт юношей диким, некультурным, необразованным был молокососом, с хвостом и без понятий, — видел он у Варвары Лукинишны книгу. Теперь уж и не вспомнить, какая то была книга, большая или малая, и как называлась: от страху, с непривычки ничего он тогда не понял, а только и понял, что страшно.
Теперь-то, конешно, как человек образованный, тонкий, можно сказать, искушенный, он бы оценил сокровище: общупал бы, обвертел, посчитал, сколько страниц и каковы буковки: мелкие али крупные; и надолго ли хватит читать; и, прочитавши, на которую полку, целуя, ее ставить.
Теперь-то, трепетный, умудренный, он уж знал, что книга, — нежная подруга, белая птица, маков цвет, — боится воды.
Милая! Воды боится, огня боится, от ветра трепещет; корявые, грубые пальцы человеческие оставляют на ней синяки, и не пройдут они! Так и останутся!
А есть которые рук не помывши!..
А есть которые чернилом подчеркивают!..
А есть которые страницы вырывают!..
И сам он прежде был так дик и нелеп, такой кроманьон, что слюнявым пальцем протер дырку! — …«и свеча, при которой она читала полную тревог и обмана жизнь…» — протер, болван, дырку, Господи! прости! — как если бы, чудом каким разыскав в лесу тайную поляну, — всю в алых тульпанах, золотых деревах, — обнял наконец сладчайшую Птицу Паулин, и, обнимая, тыкнул бы ей грязным пальцем в светлый, в саму себя влюбленный глаз!..