Сёдзо никогда не был особенно уверен в себе, даже если оставить в стороне его отступничество и отход от политической борьбы. Но то, что он прекратил работу над исто* рией проникновения христианства в Японию, нельзя было объяснять только войной. С самого начала все это было слишком иллюзорно. Если бы в связи с отправкой на фронт он не прервал работу, возможно, все равно ему не удалось бы довести ее до конца — нашлась какая-нибудь другая помеха. Он знал себя, знал, что он безволен, неустойчив, подвержен соблазнам. Поэтому-то он каждый раз, презрев самолюбие, оказывался в сетях госпожи Ато. Лишь в одном он не сомневался — в своей решимости ни в коем случае не причинить горя Марико, и эту уверенность он черпал в силе своей любви к ней. Отправка на фронт свела его зарок оградить Марико от любых бед к пустому звуку. Но не только это угнетало его. Уже совсем непереносимым было сознавать свое полное бессилие, свою невозможность хоть чем-нибудь помочь ей, если Марико попадет в тяжелое положение из-за этого злосчастного письма. Он не сможет протянуть ей не только руку, но даже кончик пальца, чтобы поддержать ее.
— Ты что, плохо себя чувствуешь? — раздался у него над ухом голос Хамы.
Мучительное чувство беспомощности сломило Сёдзо не только морально, но и физически. Он сидел бледный как мертвец, глаза его были закрыты, губы плотно сжаты. Сказалась бессонная ночь: в висках стучало и отчаянно болела голова. По-видимому, заразительно действовало и то, что многих женщин от ужасной тряски затошнило.
— Нет, все в порядке,— ответил он, едва разжав губы, и тут же еще крепче сжал их, боясь, как бы его вдруг не вырвало.
Грузовик подъехал к высохшей речке, опоясывавшей городок. Каменный мост, совсем такой, как на старинных картинах времен Танской династии (
Город как бы делился на две части. Одна часть представляла собой выжженную землю, зато другая, как ни странно, сохранилась полностью. Небо над лепившимися друг к другу коричневыми крышами сверкало голубизной, по небу медленно плыло маленькое серебристое облачко, похожее на круглую подушку. Вскоре показалась ламаистская пагода. На эту пагоду Сёдзо достаточно нагляделся еще до своей отправки в отряд; с утра до вечера она торчала у него перед глазами со своими заостренными кверху, наподобие луковицы, окнами, с арками, двускатной загнутой крышей, узенькими галереями, окаймляющими, точно кружево, пространство между ярусами, со всем ее затейливым нагромождением деталей, сверкая не совсем вылинявшими красками — алой, желтой, голубой. Очевидно, это соответствовало общему стилю пагоды, и строители в свое время не поскупились на краски. Раньше она была для Сёдзо лишь деталью китайского пейзажа. Но сейчас, когда после долгого перерыва он снова увидел эту пагоду с грузовика, она возбудила в нем какой-то совсем иной интерес. Ему вдруг подумалось: вероятно, там молятся ламы? Вспомнились устремленные в небо минареты, с которых муэдзины сзывают мусульман на молитву. И тут же в памяти снова всплыло письмо Марико. Бог и молитвы, о которых она писала, были совсем в ее стиле. И как характерна для нее та граничащая с вольностью простота, с какой она написала об этом мужу. И снова в сознании Сёдзо промелькнули те мысли, которые пришли ему в голову в ту ночь, когда, получив письмо, он стоял под звездным небом на четырехугольной вышке на посту. Но на сей раз мысль облеклась в чеканную, законченную форму. Суть дела в том, подумалось ему, что во всех религиях, развившихся из первобытных форм поклонения светилам, поклонения огню и превратившихся в стройные учения, обросшие торжественными обрядами, все начинается с молитвы и кончается молитвой.