Мы узнаем о местонахождении и размере лагерей, о расположении учреждений, о (скудной) барачной обстановке, о нарах с соломой или без нее, о печках или их отсутствии, парашах и их опорожнении, о предметах одежды и их потере, о строго нормированной выдаче каши, баланды и хлеба, о маршах и пересекаемой местности, о перекличках на морозе, о наказаниях в виде расстрела, или выставления напоказ обнаженного тела, или нескольких дней в изоляторе без еды и воды, о напоминающих пытки допросах, членовредительстве, работах в золотых, медных, никелевых рудниках, в лесу, на строительстве БАМа, о слишком тесных тюремных камерах, о перевозках в вагонах, где почти нечем дышать, о санчастях, о смертях от холода, голода, изнеможения, от собственной руки, от рук солагерников, о кражах, изнасилованиях и людоедстве. Мы получаем портреты следователей, охраны, уголовников, врачей и солагерников. Несмотря на «неправдоподобность» описанного и вопрос, которым Гинзбург и сама задавалась впоследствии («Неужели такое мыслимо? Неужели это все всерьез?»), такое прочтение не оставляет сомнений в искренности отчетов. Кроме того, доказательная сила вытекает еще и из совпадения данных в разных текстах, авторы которых не могли ссылаться друг на друга.
Это совпадение обусловлено неизменностью тематики, не зависящей от разного субъективного восприятия лагерной действительности и разной формы, придаваемой этому опыту. При всех стилистических различиях сравнительное чтение лагерных текстов обнаруживает почти идентичные, как бы подчиненные одним и тем же формулам описания и оценки процессов и событий, – что позволяет говорить о «лагерной топике». Выясняется, что одинаковый опыт приводит к почти одинаковому способу письма об общей для всех реальности лагеря: о хлебной пайке, качестве ежедневной баланды, гигиенической обстановке, вшах и клопах, об обладании (или о необладании) посудой, ватником, парой валенок, о выполнении или невозможности выполнения трудовой нормы, поведении охраны, об угрозе со стороны уголовников. При сопоставительном чтении свидетельство как бы (дополнительно) верифицируется этой своего рода коллективной топикой, которая связывает тексты о ГУЛАГе не только между собой, но и с текстами о холокосте[408]
. Она не только составляет квинтэссенцию лагерной действительности, чья реальная основа не может вызывать правомерных сомнений, но и позволяет нам, которых это не затронуло, попытаться реконструировать историю лагерей. Пострадавшие же, напротив, упорно сетуют на то, что в полной мере их опыт не передают ни воспоминания, ни письменные тексты. Солженицын подчеркивает это следующим «вердиктом»: «Оттого: все, кто глубже черпанул, полнее изведал, – те в могиле уже, не расскажут.Правомочна ли эта роль свидетелей, то есть вправе ли пишущие выступать настоящими свидетелями, становится философским вопросом, если принять во внимание тревожащее возражение Примо Леви, что лишь «канувшие»,
Повторяю, не мы, оставшиеся в живых, настоящие свидетели. К этому неудобному выводу я пришел постепенно, читая воспоминания других и перечитывая свои собственные, от которых меня отделяют годы. Мы, выжившие, составляем меньшинство, совсем ничтожную часть. Мы – это те, кто благодаря привилегированному положению, умению приспосабливаться или везению не достиг дна. Потому что те, кто достиг, кто увидел Медузу Горгону, уже не вернулись, чтобы рассказать, или вернулись немыми <…> (Л III 68).