– Мне нужно вырываться на свободу из этой квартиры. Летом она как раскаленная темная печь, в такую жару даже утюг включать не хочется. Там и так места мало, а от жары пространство совсем скукоживается, соседи трутся о тебя локтями. Я ощущаю их присутствие даже у себя в спальне. Я знаю, чем они заняты. Фиш сидит в своем кресле, точно в окопе, и не шевелится, даже если что-то пишет, потом рвет все в клочки, говорит, что получилась ерунда, и целыми днями пялится на разбросанные по полу обрывки бумаги. Однажды он встал на четвереньки и попытался склеить их скотчем, у него, естественно, ничего не вышло, и он закатил форменную истерику, стал нас обвинять в том, что мы пытаемся использовать его идеи, чтобы опередить его с публикациями, и воруем у него куски текста. А Тревор, когда не уезжает в летнюю школу и не устраивает из квартиры парную баню, готовя ужин из двенадцати блюд, при том, что я могу обойтись консервированным лососем, практикуется в итальянской каллиграфии пятнадцатого века, копирует виньетки и орнаменты, и безостановочно вещает об искусстве Кватроченто. У него феноменальная память на детали. Это, конечно, очень интересно, но, думаю, не очень важно, да и он, скорее всего, думает так же. А самое главное, они все бубнят и бубнят, все одно и то же, одно и то же, и ни к чему не приходят: они не могут ничего завершить. Конечно, и я ненамного лучше, я застрял на своей семестровой статье. Как-то я был в зоопарке и увидел там спятившего броненосца: он ходил восьмерками по клетке, бесконечно и строго по одной траектории. До сих пор слышу металлический цокот его коготков по каменному полу. Говорят, все животные, которых держат в клетке, становятся такими, это форма приобретаемого ими психоза, и если потом их выпустить на волю, они не убегут, а будут выписывать те же самые кренделя, к каким привыкли в своих клетках. Так и ты – читаешь и читаешь один материал за другим и, прочитав двадцать статей, перестаешь понимать смысл прочитанного. А как подумаешь о том, сколько книг печатается за год, за месяц, даже за неделю, да это ж целая прорва! Слова… – Тут он наконец повернулся ко мне лицом, но странное дело, взгляд у него был пустой, несфокусированный, как будто он глядел на что-то у меня под кожей. – …Начинают утрачивать смысл.
Машины перешли в режим первого отжима, и барабаны завертелись с нарастающей скоростью, потом полилась новая порция воды для второго полоскания, и вещи в барабанах заплескались по новой. Он закурил еще одну сигарету.
– Я так понимаю, вы – студенты, – заметила я.
– Естественно, – печально ответил он. – Разве не ясно? Мы аспиранты. Факультет английского языка и литературы. Все трое. Иногда мне кажется, что все в городе такие, как мы. Мы настолько поглощены своими занятиями, что вообще никого не видим. Было так странно, когда ты третьего дня появилась у нас на пороге и оказалась не студенткой.
– А мне всегда казалось, что изучать литературу – это так увлекательно!
Вообще-то, мне не казалось, я просто пыталась поддержать беседу, но, еще не успев закрыть рот, осознала, как по-дурацки и по-девчачьи прозвучало мое замечание.
– Увлекательно! – фыркнул он. – Мне тоже так казалось. Это кажется увлекательным, если ты – многообещающий студент-энтузиаст. Все говорят: «Идите в аспирантуру, потом подзаработаете деньжат!», и ты идешь и думаешь: «Ну вот теперь я познаю истину». Но ты ровным счетом ни черта не узнаешь, а требования все возрастают и возрастают, и учеба становится все тухлее и тухлее, пока наконец не превращается в груду запятых и сносок мелким шрифтом, и очень скоро тебя ждет то же, что и везде: трясина, в которой ты увязаешь и не можешь вырваться, и тебя гложет одна мысль: как я умудрился сюда попасть? Если бы мы жили в Штатах, я мог бы найти себе оправдание, думая, что так смогу избежать призыва в армию, а так, никакого разумного объяснения. И кроме того, все уже изучено, давным-давно описано, выловлено, и приходится выскребать днище пустой бочки вместе с аспирантами-долгожителями, с этими бедолагами, которые роются в старинных рукописях в поисках хоть чего-то нового, или как галерные рабы пыхтят над редким томом с малоизвестными сочинениями Джона Рёскина типа его писем-приглашений на ужин или театральных рецензий, или пытаются найти хоть какой-то смысл в опусах жалких графоманов, которых они выкопали на свалке литературной истории. Бедняга Фишер Смайт вымучивает диссертацию, сначала он хотел взять тему «Образ утробы у Д. Г. Лоуренса», но ему сказали, что это уже изучено. И сейчас он взялся за совсем уж безумную тему, которая, чем дальше он углубляется в нее, становится все более абсурдной… – Он замолчал.
– А о чем? – спросила я, желая его растормошить.
– Точно не знаю. Он даже не хочет с нами о ней говорить, ну, если только не надерется… Да никто не понимает, о чем он пишет. Вот почему он постоянно рвет свои записи на мелкие кусочки – перечитывает написанное, и сам ни черта не понимает.
– А ты о чем пишешь? – Я даже вообразить не могла тему его диссертации.