«10 апреля 1953 г.[320]
Ангел мой Олюша, дочурка моя! Доканчиваю открытку, которую начала тебе позавчера. Вчера сидели мы с Ирой и Б. Л. на бульваре, читали твое закрытое письмо, прикидывали, когда тебя можно ждать тут и перебирали воспоминания. Как чудно, по своему обыкновению, ты пишешь, и какое грустное-грустное у тебя письмо! Но ведь когда ты его писала, не было еще указа об амнистии и ты не знала, какая радость нам вскоре всем готовится. Теперь единственная забота, чтобы это ожидаемое счастье не истомило нетерпением, чтобы предстоящее избавление не заразило своей близостью и громадностью. Итак, зарядись терпением и не теряй спокойствия. Наконец-то мы почти у цели. Все впереди будет так хорошо. Я чувствую себя хорошо и довольна видом Б. Л. Он нашел, что глаза у Ирочки, уголками расходившиеся кверху, выровнялись. Она очень похорошела. Прости, что пишу тебе глупости».Накануне Борис договорился встретиться с Ириной и Марией на одном из московских бульваров, поскольку после болезни не мог подняться на пятый этаж, в их квартиру. Это была эмоциональная встреча, заряженная радостной новостью о том, что на Ольгу действительно распространяется амнистия для заключенных. Ирина, кроме того, все это время боялась, что больше никогда не увидит Бориса, что он не переживет инфаркта. «И вот опять весенний день. Весь тающий, расплывающийся – и в памяти, и в черных проталинах бульвара, через отяжелевшие сугробы которого я бегу к темнеющей на скамейке фигуре[321]
в знакомом пирожке, бегу, охваченная в первый раз живым и горячим чувством близости, связанности, мучительного беспокойства и радости… И все это так и останется навсегда, наверное, для меня «водяным знаком»: чернеющие проталины бульвара, его совсем новое лицо (похудел после болезни и вставил зубы), звон проходящего трамвая, наши поцелуи и восклицание (потом) видевшей все нашей соседки: «Марья Николаевна, с кем это вы таким страшным целовались!»Довольно неожиданно их разговор принял неприятный и почти фарсовый оборот. С характерной для него бестактностью Борис объявил Ирине, что, хотя он никогда не покинет ее мать, их отношения с Ольгой не могут продолжаться в том же ключе. Совершенно неподобающим образом он попросил шестнадцатилетнюю девушку передать Ольге, что они больше не могут быть вместе. Он убеждал Ирину, что ей нужно уговорить свою мать понять и принять эту новую реальность. Что прошло много времени, что в это время они оба много страдали, что она, несомненно, поймет: возвращение к тому, на чем они расстались, было бы «ненужной натянутостью». С невероятной бесчувственностью Борис объяснил Ирине, что Ольга должна освободиться от него и рассчитывать лишь на его преданность и верную дружбу. Он просто не видел для себя никакой возможности оставить Зинаиду, которая так хлопотала, выхаживая его после двух инфарктов. Следовательно, он должен пожертвовать ради нее своими личными чувствами, возложив их на «алтарь преданности и благодарности».
Ирина могла бы обоснованно спросить: где, в таком случае, его преданность и благодарность ее матери, которая ради него пожертвовала тремя драгоценными годами своей жизни, проведя их в аду? Но Ирина привыкла видеть в репертуаре Бориса «театральные представления» и не стала принимать это «странное поручение» слишком близко к сердцу. Она услышала в его просьбе «непосредственность,[322]
наивную прелесть и вместе с тем несомненную жестокость» и проницательно решила пропустить ее мимо ушей. Знаком ее лояльности как Борису, так и матери было то, что она рассказала Ольге об этом разговоре на скамейке лишь спустя много лет после смерти Пастернака. Насчет будущего их отношений Ирина прагматично пожала плечами: «Сами разберутся! И они разобрались сами».Столь же уступчивая по отношению к Борису и интуитивно чувствовавшая его тревоги, Ольга продолжала беспокоиться, что покажется ему изменившейся, другой. Она знала, что он боится перемен в людях, которые ему дороги. Борис даже отказывался повидаться с сестрой Лидией, которая хотела приехать к нему в гости в Россию, поскольку предпочитал сохранить ее в памяти как красивую молодую девушку, которую он знал в детстве и юности. «Какой будет ужас,[323]
– как-то сказал он Ольге, – когда перед нами окажется страшная старуха и совершенно чужой нам человек».