Мейстер! Если это действительно так, судьба, значит, заставила меня совершить то, о чем мы говорили с вами в рыбачьем домике! Быть может, этот маленький клинок, поднятый мною для самозащиты, был незримым мечом Немезиды, всегда мстящей за пролитую кровь! Напишите мне обо всем, мейстер, а главное, сообщите, что это за оружие, которое вы дали мне? Почему оно имеет такое магическое действие? Впрочем, нет, нет, не говорите мне о нем ни слова! Пусть этот образ Медузы, пред чьим видом каменеет грозное злодеяние, останется для меня самого необъяснимой тайной. Мне кажется, что ваш талисман потеряет свою силу, если я узнаю его секрет! Поверите ли вы мне, мейстер: до сих пор я еще не решился хорошенько взглянуть на портрет, который вы мне дали! Придет час, и вы расскажете мне все, и я возвращу вам талисман. Итак, пока ни слова! Будем продолжать историческое повествование. Вонзив кинжал в неизвестного любителя стрельбы и видя, что он упал безмолвно на землю, я тотчас же с поспешностью Аякса бежал прочь, ибо услыхал приближающиеся голоса и подумал, что опасность еще не миновала. Мне хотелось скрыться в Зигхартсвейлер, но благодаря ночной темноте я сбился с дороги. Я перелезал через овраги, взбирался на крутые пригорки и, наконец, в полном изнеможении опустившись в чаше кустарника, забылся мертвым сном. Вдруг, точно все засверкало перед моими глазами, сильная режущая боль заставила меня пробудиться. Из раны открылось кровотечение. Сделав, с помощью своего платка, перевязку, которая могла бы послужить рекомендацией самому опытному военному хирургу, я весело и радостно осмотрелся кругом. Недалеко от меня виднелись развалины какого-то внушительного замка. Я был в Гейерштейне. Это вызвало во мне немалое удивление.
Рана больше не болела, я чувствовал себя бодрым и вышел из кустарника, служившего мне ночным ложем. Солнце бросало на луг и на лес косвенные лучи, точно оно посылало радостный утренний привет. Пробудившиеся птички купались в прохладной росе и с громким чириканьем порхали среди кустов. Внизу, подо мною, лежал Зигхартсгоф, еще объятый ночным туманом, но скоро последний покров рассеялся, и деревья предстали предо мною, облитые трепетным золотом. Озеро, находящееся в парке, походило на зеркало, испускавшее ослепительный блеск: точно маленькое беленькое пятнышко, виднелся рыбачий домик, даже мост совершенно явственно выделялся из зелени. Вчерашний день показался мне далеким прошлым, от которого у меня не осталось ничего, кроме скорбного и в то же время сладкого воспоминания о чем-то навеки утраченном. Я слышу, мейстер, ваш возглас: „Зачем ты болтаешь пустяки? Что ты утратил?“
Ах, мейстер, еще раз я представляю себя стоящим на вершине Гейерштейна, еще раз, как могучий орел, взмахивавший своими крыла-ми, я простираю руки, и хочется мне улететь туда, где живут волшебные чары, где любовь, не знающая условий времени и пространства, вечная, как мировой дух, вспыхнула предо мной, воплотившись в небесные звуки, полные неги, тоски и желания! Пусть люди думают обо мне что хотят, но я должен сказать вам, мейстер, что у меня в голове нет ничего, кроме звуков, а в сердце ничего, кроме гармонии! Но, однако, я должен приступить опять к моему историческому рассказу.
Я расслышал вдали пение сильного мужского голоса. Оно все больше и больше приближалось ко мне. Вскоре я увидал бенедиктинского монаха. Он спускался по горной тропинке и пел латинский гимн. Остановившись недалеко от меня, он перестал петь, вытер платком лицо и, осмотревшись кругом, скрылся в кустах.
Мне захотелось присоединиться в нему; монах был весьма упитан, зной усиливался, и я подумал, что странник, вероятно, отыскивал себе местечко в тени. Предположение мое было справедливо: приблизившись к одному из кустов, я увидел, что святой муж уселся на камень, обросший мхом. Более высокий обломок скалы, вздымавшийся как раз напротив, служил монаху столом. Разостлав на нем белый платок, странник вынул из своей дорожной сумки хлеб и какую-то жареную птицу и начал уписывать все это с большим аппетитом. „Sed praeter omnia bibendum quid!“ – воскликнул он, обращаясь к самому себе и наливая из плетеной бутылки вино в серебряный стаканчик. Только что хотел он выпить, как я подошел к нему с возгласом: „Да благословенно будет имя Божие!“ Держа стаканчик у рта, монах взглянул на меня, и в это мгновение я узнал в нем моего старого закадычного друга из бенедиктинского аббатства в Канцгейме, это был честный патер и praefectus chori Гилариус. „Господи Иисусе Христе!“ – воскликнул он, вытаращив на меня глаза. Я тотчас вспомнил о моем головном уборе, быть может, придававшем мне совсем особенный вид, и начал: „О, достопочтеннейший и дражайший друг мой Гилариус! Не считайте меня за какого-нибудь беглого бродягу или разбойника, ибо я не кто иной, как ваш нежнейший, закадычнейший друг, капельмейстер Иоганн Крейслер!“