– А вот плакать-то ни к чему, – отняв кирку, Саульский наколол полный мешок угля, занес в дом и растопил печь. Татьяна Борисовна тем временем умылась, переоделась за ширмой и подала чай.
– Это, извините, не чай... бурда какая-то, – проворчал Саульский.
– Что?! – женщина выскочила из-за стола. От резкого движения халат распахнулся.
– Запахнитесь, – ворчливо посоветовал Саульский. – И не вводите старика в искушение. Пиала у вас есть? А крышечка? Я покажу вам простейший способ. Та-ак, в кипяток ее, пусть погреется. Теперь сюда три ложечки чаю. Наполовину зальем. Минута... еще минута. Долейте кипяточку! Теперь накройте. А то весь аромат утечет. Это гайвань называется.
Чай и в самом деле был много лучше того, которым угощала Татьяна Борисовна. Правда, чересчур терпкий. Но, отпив полчашки, она уже не замечала этой терпкости.
– Я лично готовлю себе часуйму: смесь соли, чая и сливок. Есть добрая сотня других способов. Но часуйма заменяет мне завтрак, – просвещал Саульский и посмеивался над собой. Он собирался отчитывать эту бабенку, а сам швыркал чай и нес какую-то ахинею.
«Старею... лет десять назад я бы не о чае с ней говорил», – думал Саульский. Управляя громадной геологической империей, он редко имел возможность запросто побеседовать с человеком. Теперь использовал ее, расспрашивал, слушал, думая о том, как далек он, стоящий на вершине административной пирамиды, от тех, кто составляет ее основание.
Часть вторая
Исхудали морозы, исчахли – надолго ли... Может, опять войдут в силу, может, ухнут сплеча – земля пополам разломится?
Войдут ли, воспрянут ли: время к весне покатило. Лишь бы не тормознулось где на взгорышке, не шатнулось назад. Март месяц неожиданный: то обласкает, то скрутит в три погибели. Двойственный месяцок...
– Мир честной не обманешь, хоть сколь следы заметай! – устраивая подпечье, грозит марту Истома. – Хитришь, а мы тоже не пальцем деланы...
Станеев – он у Истомы в подмастерьях – сосредоточенно, истово месит раствор, кирпичи подтаскивает и все приглядывается, боясь упустить какую-либо мелочь.
– А ты не косись, паренек, ты спрашивай, когда непонятно, – посмеиваясь в лешачиную бороду, трубит Истома. – Секретов в загашнике не держу.
Станеев снует челноком: то из барака, то в барак, едва поспевая за оборотистым печником, и жадно впитывает в себя каждое его слово.
– Изба без печи – монашка: ни плоду, ни роду. А красного кочетка по жердочке пустим – никакая стынь не возьмет.
Сам Истома, осыпанный серебряным куржаком, не мерзнет, ведет кладь голоруким, внутренний жар проступает на его костистых, туго натянутых щеках каленым румянцем. Станеев, светясь от удовольствия, носится, носится, ни дать ни взять – птенец в первом полете. Дело захватило его до каждой поринки, до последнего волоска, душа оттого ширится, сладостно ноет. Хорошо, ох хорошо! Только боязно, что свежее, сильное чувство может потерять новизну, приесться.
Нет-нет да и остановится кто-нибудь и заговорит. Вот Сима, проходившая с коромыслом, поставила на тропинке ведра.
– Железина-то эта к чему? – спросила, указывая на громоотвод, который прилаживал Станеев.
– Железина? – морозно захрустев бородой, расплылся в улыбке Истома. – А чтоб громовой стрелой тебя или еще кого не задело. Водицей-то угостишь? Ух, студена! Огонь – царь, да и водица – царица!
– Счастливый, видать, человек? – с тихой завистью проговорила Сима.
– Ага, пронзительно.
– Вот, вот, – задумалась Сима. – Слова у тебя и те по-праздничному выражены. Где находишь такие, с особинкой?
– Сами на язык падают.
– Мне вот не падают почему-то. Должно быть, рос ты на солнечной стороне.
– Я солнышко-то в душе держу. Ему там уютно, и мне тепло. Ничего, не ссоримся.
– Складно ведешь, не сбиваешься. Ну, трудитесь, мешать не стану, – словно испугавшись чего, заспешила Сима, подняла коромысло.
– Наведывайся, когда хмарь одолеет. Юра, Юра, будет метаться, сынок! – Истома размашисто ширкнул спичкой о заслонку, взял огня и разжег бересту. – Дай дровец сюда сухоньких! У-ух как залопотал! Весело заживут хозяева! Миру им, ладу им!
Огонек, лизнув осторожно еще не обсохшие стенки, ударился о заслонку, пышкнул и замотал теплыми крылышками, приплясывая на сосновых чурочках. Станееву от радости кричать хотелось.
«Вот оно, вот оно! Руками можно потрогать! Как просто!» – думал он и тянулся ладонями к неугомонному, к резвому чудышку, распустившему дивного оперения оранжевый хвост.
– Ай да умельцы! Аи да жрецы огненные! – перешагнув порог, забалаганил Водилов. – Вот это весомо! Это вещно! Так сказать, достойный вклад неутомимых тружеников! Не то что некие расплывчатые теорийки бичующих полуинтеллигентов. Не так ли, Серафима... Анисимовна, кажись?
– Смени пластинку, приятель! – с неохотой отрываясь от своих грез, холодно посоветовал Станеев.
– Можно, – уступчиво согласился Водилов. – Если бы на жизнь нажать, как на клавишу: раз, и завертелась на других оборотах...
– Нажми, долго ли? – усмехнулся Истома.
– Пробовал... – съехал на шепот Водилов, а губы все так же выводили улыбку. – Не получается. Погреться-то можно у вашего светила?