Вечером у речки было веселье. Задумали с мостков нырять, первым Горшеня вызвался. Порты-рубаху скинул, серп воткнул в мосточек, у краешка, нырнул, хорошо так, с разбега, с брызгами, а как вынырнул, рукой за мосток уцепился… как назло пальцами да об свой же серпец! Кровища хлынула - эвон, едва все пальцы не отхватил. Ну, от собственной же рубахи тряпицу оторвали, замотали, подорожником жеваным приложив. Горшеня завздыхал, да - делать нечего - посидел на бережку, посмотрел, как другие ныряли. Калину-ягоду недоспелую горстями ел.
- Смотрите, осторожнее! - недовольно косясь на него, предупредил дядька Гремислав, старшой. - Тут под водой колья. От старых мостков остались.
Эвон, колья ему! Какие колья, когда тут такое веселье? Разнырялись, разохотились все, крик на всю реку стоял: купаться - это ведь не работать. Девки Ведогастовы со своего поля сзади подошли, встали за кусточками незаметненько, перешептывались, смеялись, стреляли глазками. Зарко оглянулся, заприметил среди прочих Заринку - уж и краса девица: стройненькая, длинная коса, а глаза… не глаза - звезды! А вдруг и вправду, как Брячислав-жрец сказал, все и сладится? Вот бы славно было в опустевший дом такую красу привести. Уж помоги, сестрица!
Дядька Гремислав смотрел-смотрел, да, плюнув, и сам разоблачился, нырнул. Вынырнул - глазами сверкает - эх, хорошо! Потом чуть в сторонку подался, понырял там, выдернул-таки кол, на берег выбросил - мало ли…
Тут и стемнело. Ну, не так, конечно, как осенью, но все же. За деревней, на старой поскотине, призывно мычали коровы, со всех сторон слышались веселые голоса и песни - возвращались с полей работнички. Дядька Гремислав махнул рукой - потянулись к деревне и отроки. Шли, переговаривались, узкой лесной тропою. Горшеня шагал последним, несколько раз в кусты убегал - животом занедужился, бедолага. А вот как незрелую-то калину лопать!
- Идите, идите! - махнул рукой Горшеня. - Не ждите, я и без вас доберусь… Ой, постой-ка, Доброгастушко.
- Чего тебе? - недовольно оглянулся Доброгаст.
- Сходил бы на мостки, я там серп свой оставил.
- Так сам и беги! - Доброгаст, несколько толстоватый, стриженный под горшок отрок, с самым презрительным видом принялся ковырять в носу.
- Ну, сбегай, Доброша, у меня-то живот схватило - боюсь, не добегу, - Горшеня взмолился, аж руки к груди приложил. - А я тебе за это три наконечника для стрел дам! Пусть костяных, тупых, но все-таки…
- На соболя?!
- Не, на соболя не дам… На белку!
- Иди ты со своей белкой…
- Ладно, ладно, Доброгаст, не горячись. На соболя так на соболя.
- Девять наконечников! Тогда еще подумаю.
- Три, Доброша, три. - Горшеня вдруг лукаво подмигнул парню. - И еще с тобой кой о чем сговоримся…
В деревню оба вернулись поздно. Усталый, с перевязанной левой ладонью Горшеня тащил на себе глухо стенавшего Дорброгаста. Вся грудь его тоже была обвязана разорванной на узкие полоски рубахой.
- Что такое, что? - встрепенулись сидевшие у околицы девки. - Никак и Доброшка тоже незрелых ягод объелся!
- Да нет, девы, - Горшеня махнул рукой. - На кол он наткнулся. Напоследок еще понырять решил.
- А я ведь говорил, говорил! - выскочил невесть откуда дядька Гремислав. - Говорил, опасайтесь кольев!
- Говорил, - жалобно простонал Доброгаст. - Да ведь ума-то не дали боги… у-у-у, больно…
Глава 8 Июль 236 г. Нордика Визиты и размышления
В Риме воспитан я был…
Юний проснулся рано, еще до восхода солнца. Накинув тунику, вышел во внутренний дворик, уселся на резную скамейку у смородиновых кустов, протянув руку, бросил в рот горсть терпких черных ягод, уже вполне поспевших - июль выдался жарким. На востоке, за невидимой отсюда рекою, за холмами и дальним лесом, уже занималась заря, раскрашивая блекло-синее ночное небо золотисто-алой акварелью раннего утра. Выпала роса, и было немного прохладно, хотя день, судя по отсутствию облаков, ожидался ведренный, жаркий. Впрочем, как здесь частенько бывало, еще вполне мог налететь ветер, затянуть плотными облаками небо, притащить синие дождевые тучи - и прощай, солнышко, прощай, погожий летний Денек. Ну, что будет, то и будет. Юний зябко поежился - скамейка была мокрой от росы, - однако так и продолжал сидеть. Любовался восходом, слушал первые песни утренних птиц, думал.