К той же компании принадлежали и две-три клептоманки, которые прятали под мантильи и уносили все, что попадалось под руку, к большому неудовольствию прислуги.
Некоторых моих пациентов вообще нельзя было допускать в приемную, и они сидели в библиотеке или в задней комнате под бдительным оком Анны, которая была с ними необычайно терпелива – куда более терпелива, чем я сам. Для экономии времени некоторых из них я принимал в столовой и, завтракая, выслушивал их горестные повествования. Столовая выходила на маленький дворик под лестницей Тринита-деи-Монти, который я превратил в больничку и приют для всяческих животных. Среди них была очаровательная маленькая сова, несомненно, происходившая по прямой линии от совы Минервы. Я нашел ее в полях Кампаньи, полумертвую от голода – у нее было сломано крыло. После того как крыло срослось, я два раза отвозил ее на то место, где нашел, чтобы там отпустить на волю, но оба раза она летела обратно к моему экипажу и садилась мне на плечо, не желая расставаться. С тех пор маленькая сова постоянно сидела на жердочке в углу столовой и с нежностью смотрела на меня своими золотистыми глазами. Она даже перестала спать днем, лишь бы видеть меня. Когда я поглаживал ее пушистое тельце, она блаженно жмурилась и тихонько покусывала мне губы острым маленьким клювом – это был настоящий совиный поцелуй.
Среди пациенток, допускаемых в столовую, была одна весьма неуравновешенная молодая русская дама, которая доставляла мне много хлопот. Как ни трудно этому поверить, но она воспылала к маленькой птичке такой ревностью и бросала на нее столь злобные взгляды, что я приказал Анне никогда не оставлять их наедине.
Когда однажды я пришел завтракать, Анна сказала, что заходила русская дама и принесла завернутую в бумагу мертвую мышь – она поймала ее у себя в комнате и подумала, что для совы это будет вкусный завтрак. Однако сова была иного мнения: оторвав по совиному обыкновению у мыши голову, она не стала ее есть. Я отнес мышь к английскому аптекарю – в ней было достаточно мышьяка, чтобы убить кошку.
Чтобы доставить удовольствие Джованнине и Розине, я пригласил их отца провести Пасху у нас в Риме. Старик Пакьяле давно уже был большим моим приятелем. В юности он, как и многие каприйцы, занимался добычей кораллов, а после бесчисленных невзгод в конце концов стал муниципальным могильщиком в Анакапри – невыгодная должность в месте, где никто не умирает, пока держится подальше от врачей. Однако и после того, как я взял его и его дочерей в Сан-Микеле, он продолжал упрямо сохранять за собой пост могильщика, питая непонятную склонность к покойникам и погребая их просто с наслаждением.
В Рим Пакьяле приехал в Страстной четверг. Он был ошеломлен и растерян – он никогда еще не ездил по железной дороге, никогда не видел города, никогда не сидел в коляске. Он вставал на рассвете, в три часа, и выходил на площадь, чтобы умыться в фонтане Бернини под моим окном. Джованни, его коллега с протестантского кладбища, показал ему все кладбища Рима, после чего Пакьяле объявил, что никуда больше ходить не хочет. До конца пребывания в Риме он сидел у окна, выходящего на площадь, а на его голове красовался рыбачий фригийский колпак, который он никогда не снимал. Пакьяле объявил, что лучше площади Испании в Риме все равно ничего нет. В этом я был с ним вполне согласен, но все-таки спросил, почему ему так нравится площадь Испании.
– А тут всегда проходят похоронные процессии, – сказал Пакьяле.
Глава 27. Лето
Весна пришла и ушла; наступило римское лето. Последние иностранцы постепенно исчезали с душных улиц. В опустевших музеях мраморные богини радовались каникулам – им, облаченным лишь в фиговые листочки, жара ничуть не досаждала. Собор Святого Петра дремал под сенью садов Ватикана. Форум и Колизей снова погрузились в призрачные сны.
Джованнина и Розина побледнели, и вид у них был усталый, а розы на шляпе мисс Холл совсем увяли. Мои собаки томились, ища прохлады, а обезьяны под лестницей Тринита-деи-Монти визжали, требуя перемены обстановки. Моя нарядная маленькая яхта ждала в Порто д’Анцио сигнала поднять паруса и отплыть к острову, где был мой дом и где мастро Никола и его три сына взбирались к парапету часовни и высматривали нас на горизонте.