Михаил ждал, что убедит Дана в недейственности выбранной им стратегии преодоления научных барьеров перед публикацией теории, но тот набросился на него с яростными упреками – дескать, я был так благодарен вам, что вы внушили мне уверенность в моей правоте, когда я было заколебался и хотел все бросить, так ждал, чтобы поделиться с вами радостью своей победы, а вы – вы толкаете меня на путь, на котором меня обязательно обворуют! Выходит, вы тоже хотите, чтобы это произошло? Да я лучше уничтожу свою работу перед смертью, чем допущу, чтоб она досталась кому-то другому! Когда-то вы правильно говорили, что Бог это все равно зачтет, а ограбить себя я никому не позволю!
Попытки Михаила встрять в это гневное словоизлияние, чтобы убедить Дана в отсутствии у него какого-либо желания подталкивать к несвоевременному рассекречиванию сути теории перед грабителями, но с другой – показать собеседнику, что он избрал совершенно бесперспективный путь, оказались тщетными. Дан Симаков уже не говорил, а кричал, и свой слуховой канал он закрыл совершенно. На глазах удрученного Михаила у Дана неудержимо развивалась истерика, которой бесполезно было противостоять с помощью разумных аргументов. Слушать его было противно. Настолько противно, что Михаил попрощался бы и ушел, чтобы не слушать совершенного бреда насчет своей солидарности с научными грабителями, если бы не понимал, ценой какого перенапряжения ума и психики, истощавших его жизненные силы и защитный потенциал, Дан пришел к окончанию величайшего труда его жизни. Теперь он мог ослабить свою волю, скорее даже весь должен был расслабиться, осознав успешное окончание дела, которому служил и которому целых три десятилетия не видел конца. Ему больше нечем было сдерживать себя, да и незачем – ведь это ОН завершил эпохальный труд, оказавшийся непосильным для любого другого, поэтому ОН априори прав относительно всего, что касается его работы. И потому только ЕМУ судить о том, как надо действовать и о чем беспокоиться, кому и в чем доверять, а кому не доверять совсем. В конце концов, выкричав всё, что из него само собой перло из-под слишком тяжелого и затяжного гнета, Дан, не прощаясь, сам повернулся и ушел.