— Ничего, ничего! — успокоил его Хартенек и выпрямился. Восклицание Бертрама вернуло ему уверенность, что еще не все потеряно, но все-таки он продолжал с укоризной: — Чего я могу от тебя хотеть? Я не имею права ничего от тебя требовать! Но и выслушивать то, что ты тут городишь… извини! Это надрывает мне сердце. Когда я представляю себе, что ты, с твоими настроениями, на этой войне, которая, если рассматривать ее с высших позиций, — ты уж извини! — не более чем пустяшная возня, что ты, повторяю, с твоими настроениями можешь запросто погибнуть, это сводит меня с ума. А ты еще толкуешь о Бауридле и Завильском. Уж лучше сразу скажи, ты тут путался с бабами?
И хотя Хартенек сейчас не мог видеть его лица, Бертрам покраснел, вспомнив обещание, данное им Завильскому и Штернекеру.
— Нет, нет! — сказал он тихо. — Клянусь тебе!
Хартенек стремительно обернулся.
— Правда, — еще раз заверил его Бертрам, встал и подошел к Хартенеку.
Пожимая друг другу руки, они избегали смотреть один другому в глаза.
— Пойми, я считал, что ты уже окончательно разделался с обывательщиной, — сказал Хартенек и шепотом добавил: — Теперь опять все в порядке.
Бертрам вырвался от него и зарыдал. Эти рыдания тронули Хартенека, он с удовлетворением внимал им.
Потом они пошли обедать. Хартенек повел Бертрама в маленький баскский ресторанчик, где у него был заказан столик.
Кельнер тут же принес второй прибор. Меню было на трех языках — немецком, итальянском и испанском. Хотя все сидевшие за столиками говорили очень тихо, тем не менее чувствовалось, что все раздражены и взволнованы.
— Здесь тоже обсуждают Гвадалахару, — пояснил Хартенек. — Об этом еще долго будут судачить. Подумать только, до чего ничтожными и гнусными оказались итальянцы. Ну что ж, так им и надо, они были невыносимы.
Ну конечно, сегодня утром то же самое говорил Завильский, но ведь то был Завильский, известный шутник.
— Послушай, — энергично заговорил Бертрам. — Это было серьезное дело. Наши потери обойдутся нам в лишний год войны.
— Эка важность! — прошептал Хартенек. — А ты уверен, что мы заинтересованы в скорейшем окончании этой заварухи? У меня на этот счет свои соображения. Быть может, тут как раз обратный случай.
— Но ведь тогда Испании конец!
— Не преувеличивай! Чему тут придет конец? Тут ничего и нет. В сущности, эта страна — идеальный полигон. А лишнее подтверждение, что итальянская пехота ни к черту не годится, для нас, в конце концов, весьма выгодно. И ты просто не имеешь права этого не замечать.
Хартенек нетерпеливо вертел в руках нож и вилку. Бертрам задумался. Наконец он поднял глаза на своего друга.
— Я не знаю, как вообще тут обстоит, — сказал он, — но у тебя совсем иные представления обо всем, нежели у нас.
— Воображаю! — воскликнул Хартенек и громко расхохотался. — Если, говоря о «нас», ты подразумеваешь Завильского и Бауридля, то я очень живо могу себе это вообразить. Сегодня мне уже довелось напомнить тебе наш разговор на Вюсте, когда я сказал тебе, что война не романтическая затея. Наше дело надо делать с холодным сердцем!
Хартенек быстро протянул руку через стол и кончиками пальцев коснулся плеча Бертрама.
— Само собой разумеется, участвовать в бою прекрасно и даже величественно. Тут потребно мужество, ведь ежеминутно рискуешь жизнью. И это приносит удовлетворение. Вероятно, я тоже буду просить отправить меня на фронт. Вполне, вполне возможно. У меня есть немало причин решиться на такой шаг. Однако же есть задачи куда более важные: руководить боем.
Он сидел напротив Бертрама, как частенько сиживал раньше, наклонив голову, крепко сжав зубы и раздувая ноздри длинного крючковатого носа.
— Что ты чувствуешь, когда вступаешь в воздушный бой с русскими? — прошептал он. — Повезет тебе, капитан Бауридль похлопает тебя по плечу. Не повезет, русский собьет тебя. Неужто в этом и заключается все твое честолюбие? Или ты стал таким скромным? Крупная игра тебя уже больше не привлекает? А ведь совсем иное дело — строить планы, иметь в своем распоряжении технику и людей, командовать ими… Короче говоря: командовать боем или идти на убой, как скот? Не обижайся на меня за это слово, оно у меня просто вырвалось. Ты же знаешь, солдат для меня человек, и все остальное существует только ради него. Но над ним стоит командир. Если хочешь, сверхчеловек, а говоря на нашем языке — фюрер.
Хартенек говорил очень быстро. Обведя взглядом соседние столики, он опять уставился на Бертрама.
— Фюреры существуют как на военном, так и на политическом поприще, — продолжал Хартенек. — Целая иерархия фюреров. И я хочу к ним принадлежать. И ты сам понимаешь, что ты слишком хорош, чтобы пропадать в каком-то мрачном фронтовом захолустье. Да, это, пожалуй, самое верное слово. И если ты здесь схлопочешь себе пулю в лоб, то вполне вероятно, что в Германии даже не опубликуют сообщения о твоей смерти, по крайней мере до тех пор, пока мы играем в эту игру с политикой невмешательства. А ты еще, из чистой сентиментальности, желаешь торчать на передовой.