- А может, и понять. Одиночество - это просто когда поблизости нет людей. Отсутствие людей, пустота, а пустота по природе своей не должна тяготить, напротив того, она как бы сама приподнимает над землей.
- Правильно, приподнимает, но при этом толкает тебя то в прошлое, то в будущее, но непременно к людям. Она тебя тянет к людям, а ты сопротивляешься, потому что они ведь убьют тебя и выйдет страшно глупо, не следует вводить их во искушение, чтоб они потом проклинали тебя мертвого, за то, что ты, как последний идиот, сам подставил голову под пулю. И кроме того, одиночество лишает тебя всех тех барьеров, которые изобрело и создало человеческое общество для защиты от времени, от его невыносимого гнета, который сказывается в постоянном сознании того, что и тебе тоже судьбой предназначено умереть. Нет барьера и вокруг тебя, куда ни кинешь взгляд - бездна, и ты висишь над ней и видишь четвертое измерение. Можно закрыть глаза, но и это не спасает тебя…
- Не скажешь ли чего еще? - насмешливо спросил я.
- Я могу говорить хоть весь день. Одиночество действительно пустота, но эта пустота не столь безобидна, как кажется. Она не та нейтральная среда, которая никак не воздействует на тебя, нет, пустота тянет тебя в разные стороны, разрывает на сто частей, заставляет тебя быть одновременно теми, кого с тобой нет, и спорить самому с собой до хрипоты, как спорили бы между собой те, кого ты заменяешь. Иной раз кажется, что это бранятся твои враждующие предки, в другой - ты слышишь голоса своих потомков, возмущенных тем, что еще до рождения их вынуждают покориться, и так тебя терзают без конца. Ты, конечно, стараешься их примирить, изворачиваешься, как угорь, надеясь привыкнуть к своей роли, но привычка тут не помогает. Страх сменяется надеждой, но и то и другое оставляет после себя маленькие раны. Сегодня рана, завтра рана, и, постепенно сливаясь, они превращают человека в одну сплошную рану. Незаживающую рану, которую невозможно залечить, потому что она постоянно растравляет человека изнутри, растравляет ненавистью, завистью, внушая ему мысль отплатить людям за страдания злом, коль скоро они не желают принимать сделанного им добра…
- Так отплати, за чем же дело стало!
- Как отплатить?
- Как-нибудь поумнее, исподволь.
- Что же это - значит, я должен причинить кому-то боль?
- А то как же иначе? Два зуба за зуб - вот это действительно целебное средство от раны!
Саки стал с жаром доказывать мне, что это отжившая и вредная теория. Однажды Маркс упомянул о ней в одном своем письме, да и потом она под разными личинами периодически всплывала на поверхность, воскресая из небытия. Саки сыпал названиями книг, заголовками, страницами, беспокойно озираясь и как бы вымещая на мне все те часы молчания, которые провел в одиночестве. Он заморочил мне голову цитатами и, образовав из них настоящую дымовую завесу, сам исчез за ней. Скрылся без следа, как будто бы его никогда и не было; передо мной остался стоять длинный стол в общестуденческой столовой, тарелки розданы, из них поднимается пар, пахнет вкусной сербской фасолью со шпигом, а девушка в белом расставляет между двумя рядами тарелок миски с нарезанным хлебом. Все готово, все очень голодны, но все-таки чего-то ждут. То ли какого-то известия, то ли условного знака. На самом деле они ничего не ждут, просто никто не берет на себя смелость первым сесть за стол. У них не так, как бывало у нас, когда каждый старался первым выстрелить или добежать до окопа, но, памятуя о том, как-то неприлично первым кидаться на штурм наполненных до краев кормушек…
Впрочем, все это жалкие предрассудки, уговариваю я себя; никто не осудит меня, если я пренебрегу ими и пойду первым. За мной ринутся остальные, не менее голодные, чем я, а там, глядишь, кто-нибудь обгонит меня, а потом вообще позабудется, кто зачинщик. Все это правильно, но все-таки я не решаюсь броситься в пылающий костер одиночества, уготовленный мне на те короткие мгновения, которые потребуются для того, чтобы сделать несколько первых шагов под взглядами всех собравшихся. Другие тоже не решаются. Тщеславные и лицемерные, они ни в коем случае не позволят себе унизиться, признав себя голодными. И так мы стоим, перебирая отсутствующих и вспоминая, где мы расстались с ними. Голод между тем волнами находит на меня и гоняет по столовой от одного собеседника к другому. В конце концов он взбунтовался и все испортил - я проснулся. Я лежал под низкорослой елью особой карликовой породы со стелющимися по земле ветвями. Под раскидистым шатром еловых лап сводчатая горенка с низким потолком, застланная желтым ковром иголок, и на этом-то маленьком пятачке уцелело каким-то чудом от всего понемногу: от меня, от снов и от боли и даже от робкой привычки семь раз отмерить, а уж потом отрезать и очертя голову броситься на роздобычу съестного.