Без ребят Александру Андреевичу сойти с ума. Ведь что же? Ведь он не мог заставить себя продолжать картину. Она не стояла в мастерской, она висела камнем на шее.
Мальчики спасали от тяжелых мыслей, от болезни. Он обыкновенно уводил или увозил ребят за город и располагал на облюбованном месте в позах фигур картины — Иоанна Крестителя, апостола Андрея, странника — и писал самозабвенно. Здесь он вновь ощущал себя частью и продолжением природы. Здесь он чувствовал, что его руке все стало подвластно: на его этюдах мальчишки вдруг ожили, обрели естественный цвет. Здесь ему покорилось то, что до сих пор не давалось — покорился воздух. Воздух, обволакивающий предметы синевой, незримый, как и в природе.
Ему не терпелось поскорее приняться за пейзаж, благо солнце затянуто дымкой, и рассеянный свет не образует резких теней. Он облюбовал пустырь… Каменистая почва, жухлая, выгоревшая на солнце трава, зеленый тенистый кустарник. Вдали узкой — то розовой, то синей, то фиолетовой — полоской показываются Альбанские горы. Подумать только, рядом шумный город, а здесь — такая первозданность, кажется даже, на эту землю никогда не ступала нога человека.
— Джованни, ты встанешь сюда, возьми белую ткань, будешь держать перед собой. Ты, Микеле, и ты, Паоло, сядете здесь на белой тряпице. Ты, Пьетро, ляг вот тут, на эту красную драпировку, свободно лежи, раскинь руки, положи их за голову. Хорошо!
Как ни прекрасна природа, а на картине — полагал он — без человека не обойтись. Он машинально расставляет ребят в позах фигур прежней картины, потому что новой у него нет. Нет замысла. Кто же займет место Иоанна и Христа?
Александр Андреевич понимал: он так легко согласился с Давидом Штраусом, потому что сам подозревал, что Христос не бог. Чем больше он с Николаем Васильевичем Гоголем старался приблизиться к Христу и верить в него, тем большее сомнение поселялось в сердце. Теперь он знал: Христос смертный человек… а христианство придумано людьми. И знал, что при этом картина его все равно может существовать. Но не мог выставить ее. Ему казалось, что он обманул людей. Они ждали от него откровения, а он подсунул им некий символ добра и любви.
В раздумье смотрел Александр Андреевич на мальчиков, послушно принявших указанные позы… Что же создавать теперь? Какое действие развернется на этом пейзаже? Неужели ему свет никакой не забрезжит?
Волосы у Джулии черные и пушистые. Ветерок из узкого подвального окна шевелит локон на лбу. Джулия перебирает косу. У нее вновь коса. Еще бы. Столько времени прошло! Ее сыну четыре года. Она его зовет Пе. Он вырастет и отомстит за своего погибшего отца Лодовико.
Маленький черноглазый непоседа Пе всегда рад Сергею. Он охотно ест виноград, которым его угощает Сергей, и скороговоркой рассказывает о драке с Никколо. Никколо уже исполнилось пять с половиной лет.
Сергей часто наведывается к Джулии, она всякий раз смущается, поэтому Сергей не засиживается, ему только посмотреть: все ли у нее в порядке, не нужно ли в чем помочь?
Все эти годы, с той поры, как пала республика, у Сергея было ощущение, что все в мире застыло, хотя он понимал: жизнь продолжалась. Проходили праздники, освященные церковью, были октябрьские карнавалы, по виа Корсо двигались пышные колесницы, увитые гирляндами цветов, маршировала пестромундирная папская гвардия.
Но все это было не то теперь. И богослужение и карнавалы утратили, как Сергею казалось, прежний огонь, прежнюю живость. Он потерял интерес к римской жизни. Если бы не Джулия и Александр Андреевич, он бы не выходил из библиотеки Археологического института, где теперь в основном работал. Он давно закончил обмеры терм Каракаллы{78}, обмеры виллы Диомеда и храма Аполлона в Помпеях, куда ездил вскоре после революции. Теперь эти работы были подготовлены к публикации. Пора было возвращаться в Петербург. Но он не хотел возвращаться один. А Александр Андреевич, кажется, вовсе не собирался ехать.
Сергею ничего не оставалось, как приняться за новое дело — обмеры античного театра. Александр Андреевич увидел, что он работает торопливо, сказал:
— Мы тут соревнуемся с Европой. Негоже, если нас упрекнут в небрежности.
«Соревнуемся с Европой… — сердился Сергей. — Всю жизнь проведем тут».
Вслух он ничего не говорил Александру Андреевичу, однажды не отозвался даже на его фразу:
— Труд мой все более понижается в моих глазах…
Александр Андреевич болел. Приступы подозрительности повторялись. Мнительность осталась. Зрение его тоже расстроилось, теперь он почти не снимал синих очков, прописанных доктором Циммерманом, который лечил еще Григория Лапченко. Александр Андреевич заметно постарел, в бороде появились белые пряди. Он ходил, потупив глаза в землю. Если тронуть за плечо, не сразу поймет, что к нему обращаются. Это началось в то время, когда пришло известие о смерти батюшки Андрея Ивановича, когда Александр Андреевич в картине своей разуверился.