– Я никуда не хожу. Подыматься по лестнице тяжко.
– О, я не высоко живу. Несколько ступеней.
– Да нет… вы живете для меня
Тертий Иванович засмеялся, и вновь мелькнуло в лице молодое, озорное, нежное.
Они попрощались.
Лесков словно умылся живой водой и всем подряд, близким и дальним, всё рассказывал о неожиданном примирении, не уставая повторять подробности: встали на колени, стояли несколько мгновений – и будто песня зазвучала, будто скинули 30 лет. Он знал: Тертий Иванович был оригинал, а вместе с тем ортодоксальный церковник, мог поверить чужому сну о себе и помочь, чтобы сон был в руку, или поцеловать вдруг георгиевского кавалера в орден…
Чем было это примирение – ритуалом накануне Великого поста, театральным жестом? Не всё ли равно? Ему стало легко, светло, весело. Никто другой из его врагов не явился, а Тертий взял да и пришел, и ясно ведь было, что вовремя. «По крайней мере, кланяться будем на том свете», – повторял Николай Семенович и с улыбкой опускал глаза.
Тринадцатого февраля 1895 года Лесков побывал на выставке картин передвижников в Академии художеств. Он всегда посещал большие выставки, но на этот раз его влекла сюда особенная причина: выставлялся его собственный портрет. Коллекционер русского искусства Павел Михайлович Третьяков с разрешения Лескова заказал его портрет Валентину Серову.
Ранее, в 1888 году, портрет Лескова пытался написать Илья Репин, но так и не завершил работу из-за сопротивления писателя. Известна также работа Ивана Банистера, созданная в мае 1890 года; Лесков был этим изображением не слишком доволен, тем не менее повесил его в своем кабинете1025
.В марте 1894 года Серов начал работу; портрет, как и предвидел Лесков, получился «превосходный», запечатлев самые разные оттенки его натуры.
С этого, действительно лучшего, портрета писатель глядит проницательно, остро и настороженно, тревожно. Ни уверенности, ни спокойствия и благости старца. Видно, что он измучен болезнью, что прожил очень трудную жизнь – но не покорился: в темных глазах полыхает огонь неукрощенного бунтаря, неисправимого упрямца.
Портрет был выставлен в Академии художеств, в черной раме. Лескову почудился в этом дурной знак. Он спрашивал о портрете и отдельно о раме всех побывавших на выставке, выслушивал утешительные ответы и всё-таки хмурился.
Через два дня после посещения выставки он начал недомогать, температура то поднималась до 39 градусов, то спадала. Было трудно дышать.
Восемнадцатого февраля, жаждая продышаться, он оделся потеплее и поехал гулять. Катил в санках и с наслаждением вдыхал морозный воздух. Некому было удержать его, отговорить от этой прогулки. Лечащий врач Николай Федорович Борхсениус, узнав потом о своеволии больного, прятать тревогу не стал: «Ужасная неосторожность!»
Двадцатого февраля Лескову сделалось хуже, развился отек легких, сердце едва справлялось, теперь он задыхался уже всё время. В ночь на 21-е число Андрей Николаевич, несмотря на протесты отца, остался ночевать на Фурштатской, подавал лекарства, менял грелки. Больной стонал, был совсем плох, но к вечеру ему как будто сделалось лучше. Вскоре после полуночи он, наконец, заснул. Дышал шумно, но ровно. Спустя час в спальне стало до странности тихо. Андрей Николаевич вошел. Его накрыла мертвая тишина.
Кончина бунтаря и ересиарха оказалась кроткой, мирной – он умер во сне.
Под утро, когда собрались близкие, Андрей Николаевич взял ключи, лежавшие у изголовья покойного, и отпер средний ящик письменного стола. Как знали все ближние Лескова, здесь хранился запечатанный конверт с надписью: «Прочесть немедленно после моей смерти». Андрей Николаевич вскрыл его и зачитал вслух: