Как не раз уже отмечалось исследователями, «Заячий ремиз» во многом вдохновлен философией украинского гуманиста Григория Сковороды (1722–1794)1019
. У него Лесков позаимствовал и эпиграф о том, что «телесный болван» – только тень «истинного человека», существа духовного. Возможно, и идея алфавита как метафора универсума была подсказана Лескову философским диалогом Сковороды «Разговор, называемый Алфавит, или Букварь мира», посвященным путям достижения счастья; оно, по Сковороде, «внутри нас», а потому необходимы самопознание и труд в соответствии с природным призванием.Интересно, что 20 лет спустя Велимир Хлебников, автор концепции «самовитого слова», или «слова вне быта и жизненных польз», в ранней утопии «Лебедия будущего» (1915) также обратился к метафоре «небокниги»: «…высокие белые стены, похожие на белые книги, развернутые на черном небе», были заполнены «тенеписьменами»1020
. «Заячий ремиз» Хлебников к тому времени прочесть не мог – повесть по-прежнему не была опубликована; но источники у Председателя земного шара и автора похожего изобретения были общие. В иудаизме еврейский алфавит считался священным с момента его появления в I тысячелетии до н. э. В светской европейской культуре представление о книге как символе мира, алфавите как «вместилище неизреченных тайн»1021 известно со времен Средневековья. Поэты эпохи барокко, а затем и представители литературного авангарда сделали книгу и алфавит источником образности по одной и той же причине: и те и другие стремились к универсализму, «постижению мира во всей его полноте и к созданию всеобъемлющих картин», потому-то они так любили перечни, каталоги, цепи слов, буквари – как различные метафоры универсума1022.В своей последней повести Лесков открыто исповедовал собственную религию. Это была религия Слова.
«Посмертная просьба»
Двенадцатого февраля 1895 года, в Прощеное воскресенье, на пороге комнаты Лескова появился посетитель.
– Вы меня примете, Николай Семенович? – осторожно спросил гость.
Он походил на пожилого сельского иерея: седенькая борода, очки, благообразный вид… Лесков не верил своим глазам: государственный контролер Филиппов, давний его истязатель, спрашивал у него разрешения войти! Когда-то Тертий Иванович был близок к кружку «Москвитянина», они приятельствовали, вместе пели русские песни, которые Филиппов знал в изобилии, но это осталось в далеком прошлом. С тех пор как Филиппов вместе с Деляновым настоял на увольнении Лескова из Ученого комитета, пути их разошлись. Тертий тоже был книжник, знаток церковной истории и богословия. Иногда они сталкивались в книжных магазинах у одних полок, после этого Лесков всегда возвращался домой в раздражении. Он посвятил своему литературному недругу злую эпиграмму, завершавшуюся словами: «Но для нас он мерзкий сводня, ⁄ Льстец презренный и холоп»1023
. И вот теперь «льстец и холоп» стоял у него на пороге.– Да, заходите, конечно, – удивленно отвечал Лесков.
Зачем он явился, в какой роли – как начальственное лицо? литератор? читатель?
– Николай Семенович, я пришел к вам мириться. Открыл ваши книги, одну, другую, много перечитал… и меня вдруг потянуло к вам. Сегодня прощеный день, и если я чем виновен перед вами, простите меня.
Внезапно Филиппов встал на колени. Стоял перед своим бывшим врагом, склонив голову. Лесков тоже опустился вниз. На мгновение всё исчезло – вражда, обиды, презрение. В памяти вспорхнула вдруг старая вольная песня о двух щеглочках в чистом поле, разлилась по комнате. Пел ее, пел когда-то Тертий под гитару. Как же хорошо они смеялись под нее!
Два старика, которым так мало осталось жить, стояли друг перед другом на коленях.
Поднялись, заплакали, поцеловались.
– Я перечитывал вас, – смущенно заговорил Филиппов, – мне вспоминалось всё, что вы вытерпели, и я, я… почувствовал потребность вас видеть.
Лесков смешался, не знал, что ответить. Тертий смотрел на портреты, стоявшие на столе: Толстой, Дарвин, британский либерал Гладстон… Смотрел и молчал – он всех их терпеть не мог. О чем было говорить?
Но тут Лескову счастливо припомнилось, что когда-то Тертия Ивановича занимал один вопрос из церковной истории. На память пришли нужное имя, название статьи, они разговорились. Затем коснулись и больной для Лескова темы – о том, что писателей можно и нужно принимать на государственную службу. Филиппов сейчас же согласился.
– Я радуюсь, Тертий Иванович, что вы дорожите литераторами в ваших бюрократических берлогах. Пора, пора даже и в такой малокультурной стране, как Россия, ценить писателя выше чиновника и принимать его на службу, не жалея денег и не сомневаясь, что государство только выиграет, если литераторы войдут в его учреждения и в салоны. Не надо страшиться литераторов; литературная среда всё-таки умная и уж, конечно, честнейшая из всех1024
.Он говорил много, больше, чем требовалось, боясь пустоты, чувствуя: еще миг – и снова воцарится молчание. Так мало осталось жить, а общих тем почти не было.
– Надеюсь, видеть вас у себя, – проговорил наконец Филиппов, собираясь идти.