Сержант замахнулся. Со свистом рассекло воздух блестящее острие. Удар в затылок, нечеловеческая боль, разрывающая тело надвое, — и потом ничего… Тишина, белая зыбкая тишина… Он был уже где-то среди ветвей яблони — быть может, одним из ее белых лепестков, быть может, ее дыханием.
Кайматцу коснулся перчаткой его подбородка, легонько приподнял ему голову. Тонкие губы капитана сложились в трубочку, словно что-то сосали. Ему хотелось понять выражение блаженного облегчения на этом юном и смелом лице, в широко раскрытых глазах, затуманенных слезами выстраданного счастья.
— Снять!
Подошел насупившийся сержант. Ему была известна слабость капитана к хорошо сложенным юношам, красивым мужественной красотой.
Ослабили тиски, и Виктор свалился с кола.
Одну минуту он стоял на коленях, устремив безжизненный взгляд на сапоги капитана, на свои упиравшиеся в землю руки. Это в самом деле его собственные руки? Вот как судорожно скорчились? Он пошевелил головой. Резанула страшная боль.
— На этот раз вы получили удар плашмя. Встать!
Виктор приподнялся, пошатнулся. Колени как ватные. Значит, все это только репетиция? Чтобы кого-то потешить?
— Плохую услугу вы оказали своему приятелю — теперь его отправят в Пинфан! А вас придется подержать, пока окончательно не созреете.
«Не хочу», — хотел сказать Виктор, но только пошевелил запекшимися губами. Опять жизнь? Не нужна она ему, только что было так хорошо!
Очкастый жандарм повернул его, толкнул вперед:
— Марш!
И Виктор пошел неверными шагами, еще не совсем опомнившись.
Но пока он спускался вниз, в подземелье, постепенно приходя в себя, в нем росла горечь и яростная обида на судьбу. Ведь оказала же она ему первую милость, он мог бы умереть без страха, в каком-то светлом экстазе, благодетельном, как наркоз, — и вдруг она подло насмеялась над ним, вернув к жизни. Скоро придется умирать вторично. И кто знает, не дрогнет ли он тогда? Ведь это так естественно — все живое страшится смерти и мечется от ужаса перед ней. Может, и он, Виктор, в последнюю минуту будет корчиться от страха и безумной муки — так же, как Зютек, на колу.
Он очутился снова в своей камере на самом дне тюрьмы, но теперь без проблеска надежды и без всяких желаний.
— Господи, благодарю тебя за твой щедрый дар, но не нужен он мне!
Да, он больше ни на что не надеялся, ничего не желал. Стеклянная гора рухнула и погребла его живьем среди обломков разбитой мечты о мести. Ничего не осталось. Раз он не способен рубить головы, его самого казнят. Это не более как вопрос времени. Кайматцу еще попробует сломить его психически, будет держать здесь под угрозой смерти, чтобы ослабить его сопротивление, а там — новое испытание. И если капитан ничего: не добьется, он взмахнет перчаткой — и тогда уж меч ударит не плашмя.
Виктор видел все это ясно и словно со стороны. Тот удар по затылку надорвал его жизнь. Он не жил теперь, а доживал. Догорающий, коптящий огонек… Поддерживать его было нечем, да и ни к чему.
Дни и ночи имели одну и ту же окраску, говорили с ним одним и тем же языком. Только когда приходил очкастый, он знал, что прошла еще неделя.
— Капитан Кайматцу спрашивает, не желаете ли вы чего-нибудь?
— Ничего. Пусть поскорее меня казнит.
Так ответил он в первый раз и во второй. Но вот как-то увидел он во сне мать. Она стояла с корзинкой под цветущей яблоней, похожей на белое облако, а он шел к ней через зеленый луг, то и дело проваливаясь в болото. Одну ногу вытащит, а другая уже увязла. И мать не могла его дождаться.
— Скорее, Витусь, скорее, не то у нас все яблоки бука съест.
И он не удивлялся — ведь яблоня была райская, на ней яблоки созревают уже во время цветения. Но он был тогда еще мал и слаб и панически боялся буки, который прятался где-то в их саду… Вот и Волчок учуял что-то и бросился к ним, с визгом поджав хвост.
— Мама, я боюсь!
— Чего? Ты же ел яблоки с этого дерева.
Она прижала его к себе и, лаская, успокаивала:
— Это яблоки не плохие. Все-таки витамины, хоть и не такие, как в Скерневицах. Настоящее яблоко, сыночек, увидишь только у нас в Скерневицах.
Проснувшись, Виктор еще ощущал дыхание матери на своем разгоряченном лбу, ее ласку, ее запах. На него повеяло светлой, сладостной нежностью, и было в ней безграничное доверие, бесценное счастье любви.
Он сел на койке. Ни о чем другом он теперь не мог думать.
Уже второй раз снится ему мать и все торопит, зовет. Уж не знамение ли это? Церковь говорит, что общение с ушедшими из мира возможно. Если это так, если умерший может говорить с живыми, мать, несомненно, это сделает. Прежде всего мать. И, должно быть, она старается проникнуть к нему, она во сне обнимает его, чтобы не метался так. К чему терзаться? Ведь она с ним, она, конечно, с ним — смерти нет. И скоро они встретятся, чтобы уже не расставаться, существовать в мире непостижимом, как вечность, не зная страданий, позабыв все желания, вне времени и бренной земли…