За больничными березами — малиновый накал заката. Вечер теплый, как в июне, березы замерли. В углах палаты густеют сумерки. Егоровна давно не была на вольном воздухе, так и вышла бы на улицу. То ли доносится из села неясная музыка, то ли чудится она от такой колдовской тишины, и даже боль настороженно притаилась, не беспокоя Егоровну в эту святую минуту.
Думы ее были спокойными, наверно, впервые с одинаковым бесстрастием размышляла она и о жизни и о смерти. Человек никогда не узнает, что там, за предельной чертой, но, подойдя к ней, обязательно оглянется назад, и Егоровна, припоминая свою жизнь, оглянулась и увидела себя далеко-далеко, совсем маленькой девочкой в красном сарафанчике: ничего больше не запомнила, а сарафанчик остался в памяти. Несла она матери в поле квасу, вдруг откуда-то взялся бык, урчит, землю роет копытом и рогами, весь лоб перемазал. От страху ноги приросли к земле, кричала на все поле. Мать остановила быка, грабли сломала, отчаянно ударив ими между рогов. Еще тогда жизнь Егоровны могла бы пресечься.
Все остальные ее воспоминания были связаны с работой. Она посмотрела на свои высохшие руки и удивилась, как много всего они сделали. Вовсе не задумываясь над тем, какой смысл имеет ее жизнь, она с утра до вечера жила привычными крестьянскими заботами, в колхозе работала без отказу, как малодетная, а подошла старость, пенсию назначили двенадцать рублей. Бабы помоложе, которые всего года на два перешли в совхоз, получают пенсию сорок пять рублей.
Люди успокаивают себя, дескать, плохое забывается. Совсем бы не думать о человеке, который отравил ей жизнь, а припомнился. Землеустроителем он работал, когда колхозы организовали, все рассказывал ей пригород, обещал увезти с собой. Доверчивая была, почему-то казалось, что этот парень с чистыми голубыми глазами не обманет. Тайком уехал из Никулина, может быть, и сейчас жив, может, погиб на фронте. Сколько было пересудов, насмешек! Все останется в памяти, только не держит Егоровна сердца на односельчан, небось некоторым стыдно теперь, когда здороваются с ее сыном, приветливо величают Михаилом Николаевичем.
Закат угасал. Ласточки давно угомонились под больничной стрехой, темнота заполнила палату. Егоровна все припоминала пережитое, ниточка памяти часто обрывалась, начинало уводить в сон. Она измучилась от бессонницы, впервые за много дней боль отпустила ее, чувствовалась лишь истомная усталость.
Ей виделось, будто бы печет она пироги. Всю печку заставила противнями, и на прилавке и на столе полно белых пирогов. Сама себе удивлялась: для кого затеяла такую стряпню? Каким-то образом влетела в избу птичка, вот щебечет. Егоровна принялась вышугивать ее в окно полотенцем — не тут-то было, летает и летает надоедная…
Проснулась среди ночи, стала разгадывать, что бы означал сон? Белые пироги — это к чему-то хорошему, а птичка в доме — не к добру, пожалуй. Встревоженно дожидалась она дня и не обманулась в своем предчувствии: перед самым врачебным обходом услышала за дверями голос Степанова:
— Сюда, пожалуйста, проходите, Михаил Николаевич.
Анфиса Егоровна хотела приподняться навстречу сыну, но не могла оторвать голову от подушки, будто парализованная. Он вошел в небрежно накинутом поверх мундира коротком больничном халате и сразу заслонил собой и врача, и белые стены.
— Здравствуй, мама! Чего это ты захандрила?
В тот момент, когда сын наклонился к ней, прижимаясь губами к щекам, она поймала отяжелевшими, непослушными руками его голову, прошептала перехватившим голосом:
— Миша, ангел мой, все-таки дождалась!
Учтиво пододвинув майору табуретку, Степанов будто бы спросил у него разрешения:
— У меня обход, я вас оставлю, — и вышел, осторожно прикрыв дверь, совсем не по-хозяйски.
— Письма от тебя ждала, а сегодня приснилось, вроде бы пирогов напекла силу силённую и птичка в избу влетела — нипочем не могу выгнать. Вот ты и приехал, — обрадованно говорила Анфиса Егоровна. — На сколько дней?
— Неделю дали с дорогами.
— И то слава богу. Вишь, как меня извело, поди, смотришь и дивуешься. Сверлит вот это место, как живой кто сидит в груди и скребет.
— Врачи что говорят?
— Да толком разве скажут? Этта и хирург приезжал из района, чего-то поговорили с нашим Степановым непонятными словами, догадываюсь, скрывают от меня. Я и сама знаю, не подняться мне, Миша.
— Помаленьку поправишься, — успокаивал сын.
— Никуда не гожусь, как старые дровни. Тут уж Арсений Комаров насчет дому спрашивал, дескать, не продам ли, так ты сам решай.
— Продать никогда не поздно. Нет, ни к чему и говорить об этом.
— Из больницы я вряд ли выйду. Спасибо, что приехал, хоть нагляжусь на тебя.
Слезы скупо выдавились из глаз Егоровны. Она любовалась сыном. Вот он, ее Миша, подтянутый военный со строгим лицом: губы упрямо поджаты, скулы выдались, и вихор справа по-прежнему не поддается расческе. Видно, поутомился в дороге, глаза усталые, морщины набежали на лоб. Как время-то торопится! Давно ли в школу бегал, а теперь, мужик в серьезных летах, у самого дети. Сидит рядом, можно рукой потрогать, даже не верится, будто приснился.