Читаем Лета 7071 полностью

Через весь посад, через Китай-город — по Никольской, по Ильинке, по Варварке метет сквозная поземь, хлещется о кремлевские стены и стрельницы, наметает сугробы под самые бойницы, а по Тверской, со степи, через растворенные городские ворота, рвется встречный ветрище. Сшибаются ветры, закручивают неистовую завирюху — кажется, вот-вот земля скрутится свитком.

На звонницах глухо погудывают раскачиваемые ветром колокола. Они то затихают, то с новым порывом ветра сильней напрягают свой гуд — тогда чудится, будто жалобно и надрывно стонет под снегом земля.

В белом мраке лишь-лишь проступают снежными глыбами Кремль, Покров…

До сумерек висит над городом густая, вспененная бель, а с сумерками — почернеет, отяжелеет, опадет на землю, и до рассвета будет лежать на улицах и площадях холодная темень.

Но уж если выдастся погожий денек — без завирюхи и без снегопада, — Москва разбередится чуть свет. Всполошится люд: кто куда, кто за чем… Идут пешком, едут верхом, в санях, на телегах… Все торопятся, всем к спеху… На Кузнецком мосту, как всегда, давка и ругань. Пол-Москвы ходит и ездит через этот мост: все Занеглименье, весь Малый посад, Дмитровка, Петровка… Тянутся к мосту купеческие обозы, идущие из Твери и из Новгорода, а мост худ — бревна настила будто плавают на воде — и узок: лишь-лишь, в самый притык, разминуться возам. Замешкается какой-нибудь возница или лошадь споткнется, смыкнет на сторону, и заторится проезд. Крик такой учиняется — будто орда татарская подвалила к городу. Виновный непременно схлопочет под бочину иль по загривку, и ладно, если стерпит еще, не даст сдачи… Тогда разъедутся по-быстрому. А не стерпит, ответит, такая буча поднимается — страшно смотреть! Кто — кого, и кто — чем!.. Бежит тогда мостовой за стрельцами. Разводят, растаскивают стрельцы драчунов, но, бывает, и стрельцам не унять разбушевавшихся ретивцев. Распояшется слободская братия — в злобе и своей головы не жалко!

4

Февраль тоже зачался пуржистым. Мело, студило… Москва оцепенела — выветренная, выстуженная, засыпанная снегом…

Ранней весны не ждали. Февраль с пургой — весна с нудьгой. Но вдруг к масленице непогодь унялась, спал мороз, снег отяжелел, спластался — ветер уже не таскал его следом за собой. Серая кудель облаков осветлилась. Сквозь них тускло проглядывало солнце.

На Москве закудесила масленица.

В канун масленицы, всю сыропустную седмицу 33, на подворье Хворостининых гурбились ряженые: и приходящие — с соседних дворов и улиц, и свои — челядные… Посреди двора нарядили масленицу — сажени в две высотой и в три обхвата.

Ожерелье на масленице из березовых чурок, рубаха полотняная, по подолу «мережки» из пряников. Вместо грудей — две сулеи с продыренными боками, из которых тонкими струйками бьет вино, и боярский виночерпий, спрятавшийся с бочонком под широкой рубахой масленицы, все время пополняет их. Только подставляй рот и пей!

Блины — в сметане, как в свежем снегу, и в масле, и в меду, прямо с огня, — горой на деревянных подносах… Слуги несут и несут их, будто где в подклетях у боярина расстелена скатерть-самобранка.

Сам боярин сидел на крыльце, укутанный в шубы и полсть, на голове высокая, рыжего меха шапка, похожая издали на горку медовых блинов. Боярин широк, тяжел и так же потешен и несуразен в своем облачении, как и масленица, пялящая на него из-под черной нарисованной брови свой глумливый глаз.

Всю неделю просидел так боярин: ни слова не сказал, не пошевелился, только глаза его все время светились, как две маленькие плошки, завистливо и печально следя за шалым разгулом на своем подворье. Сыновья его тоже всю неделю молча и неподвижно простояли за его спиной.

Никому ничего не возбранялось в эту неделю на боярском подворье. Каждый мог вытворять все, что ему заблагорассудится, и чем жутче, бесстыдней и неутолимей буйствовали ряженые, тем ярче блестели глаза боярина.

— Испола-а-ти, болярин! — вопили самые хмельные и самые восторженные, вползая к нему на крыльцо по обледенелым ступеням.

— Живи сто лет! Тышшу, болярин!..

Опившихся служки оттаскивали в хлев: ни потехи от них, ни задору — лежат кулем… Не для того боярин затеял гульбу, чтоб смотреть, как дрыхнет опившаяся чернь. Только разор, только шалая буйность и дурь — только этого хочет боярин. Лицо его бело — белее снега, покрывшего скат над крыльцом… И у мертвых не бывает такого лица. Третий год одолевает его хворь — и вот, видать, подступил конец. Глазами, одними глазами вбирает в себя он последние крохи жизни, последнюю радость присутствия в этом мире, и нет для него ничего дороже этого последнего, потому что, вернись к нему снова здоровье и молодость и проживи он опять такую же долгую жизнь, переполненную удовольствиями и радостями, ему все равно недостало бы этой последней радости и этих последних ощущений причастности к тому великому и непостижимому, которое навсегда исчезало из него.

Неподвижен боярин… Сыны за его спиной — как последняя опора, на которой еще держится его жизнь. Кажется, отступи хоть один из них, и смерть тотчас обрушится на него.

Перейти на страницу:

Похожие книги