Миновали ломкую полосу припая, перешли на скользкую, как мокрое стекло, середину. Хлюпала под ногами наледь, преграждали путь поднявшиеся на дыбы бутылочно-зеленые льдины. Помогая друг другу, перебрались через этот залом.
— Степан Никитич, — попросил Зотов, — дай я вперед пойду.
Директор был в легкой стеганке, а Степан не догадался снять свое полупальто. Кроме того, тащил сумку, в которой лежала шаль — подарок для Ольги. Не хотел являться к жене с пустыми руками. Но Степан шел впереди. Если искупается, так он.
Оттого, что шли вдвоем, веселее было на душе. И совсем не чужим, а давно знакомым человеком казался ему новый директор, который из-за того, чтобы поспеть на собрание, рискнул перебраться через реку. А на ней вот-вот тронется лед.
Считай, уже перешли Чисть, но вдруг у самого берега возникла длинная полынья. Не перепрыгнешь и не обойдешь. И назад не повернешь. На то, что только преодолели, было боязно смотреть: льдины стояли костром. И все равно, видно, придется ползти назад, если жерди окажутся коротки, не достанут до берега. Степан бросил их. Хватило! То замирая на месте, то рывками бросаясь вперед, перебрался он на берег и сразу же с того конца бросил Зотову длинный сук, а сам, став на колени, прижал переходы к земле, чтоб не двигались.
— Ну-ну, ступай веселее, — подбодрил он Зотова.
Директор побежал по утлым мосткам, но, когда осталось шага три, двинулась льдина. Жерди разъехались. Зотов ухнулся в воду. Схватился за сук, поданный Степаном, и вылез на берег. С него лилась вода, булькало в сапогах. Вид у директора был ошалелый. «Чего теперь с ним делать-то?» — озадачился Степан. Чувствовал перед Зотовым вину за то, что вышло такое. Он ведь подбил его.
— Эх, сундук, сорок грехов, надо было тебя прежде пустить, — сказал директору.
А Зотов, выливая из сапог воду, вдруг расхохотался.
— Ну и герои же мы с тобой, ексель-моксель! Истые герои. Не говори только никому, Степан Никитич, а то просмеют, а жены устроят выволочку. Раньше бы мамка вицей меня за этакую храбрость.
— А меня бы отец чересседельником, — сказал Степан, и на душе полегчало.
В доме смотрителя моста Зотову дали узенькие обстиранные штаны, пока его брюки, носки и портянки, дымясь, сушились перед печкой. Босой, в этих узких штаниках, похож он был на парнишку.
«Вовсе ведь еще молодой он. Сорока-то нет, пожалуй», — оценивал Степан директора.
Смотритель все порывался сбегать в Лубяну за водкой, но Зотов останавливал его. Пили чай. Чокнулся Кирилл Федорович со Степаном чайной чашкой:
— Ну что же, ексель-моксель, за мое крещение и за твое возвращение, Степан Никитич!
— Нет, за одно крещение, — поправил Степан.
Когда шли к Лубяне, Степан пожалел Зотова:
— Из-за какой неволи экую тяжелину ты на себя, Кирилл Федорович, принял? Когда в управлении был, дак, поди, в тепле сидел, при галстуке ходил?
— Так вышло. Не про это теперь думать надо. Меня что больше всего убивает, Степан Никитич, так это безразличие людей. Вот есть Егор Макин такой. Мне, говорит, все едино, что пахать, что сеять. Вырастет, не вырастет — тоже все равно, лишь бы деньги платили. Ты вот тоже все говоришь, что уже не лубянский, а посторонний. Всем, выходит, на Лубяну наплевать?
— Макин это так, болтает, — вступился Степан за Егора, — балаболка он. А вот «все равно»-то, хоть Макина, хоть меня коснись, тоже ни с чего не появляется. Все дело под гору идет. Ты переживаешь, говоришь, а тебя слушать не желают, все по носу щелкнуть норовят: не суйся, не твое дело, без тебя знаем. Тогда вот и плюешь на все.
— Этого не будет, — сказал Зотов.
— Дай бог.
В Лубяне было шумно. О чем-то спорили посреди улицы механизаторы. Они обступили Степана.
— Говорят, на производстве устроился? Правильно! А у нас час от часу не легче. И нам подаваться надо.
Степан вырвался из толпы мужиков, двинулся к дому. С покосившегося крыльца сельского магазина, где в Футболистово время с утра позвякивали стаканами друзья Тимони-тараторки, закричала ему Нинка:
— Степан, иди-ка сюда! Степан, иди!
Степан подошел. На ступеньках сидели бабы. Кто плакал, утираясь передником, кто смеялся, три ли, четыре ли из них лезли целоваться к здоровенной, грудастой продавщице Алевтине Манухиной и уговаривали ее пригубить.
Та властно отодвигала рукой стаканы:
— На работе не пью.
— Вот Степанушко выпьет. Иди-ко к нам, Степ, — кричала Нинка, — иди, жданой. Городской ты вовсе стал. А мы ведь поминки по коровкам справляем, — и, всхлипнув, закрыла рот уголком платка. — Наша-то такая угодница, удойница была. Придешь, не изобидит. Руку лизнет, будто понимает.
По Нинкиному худому лицу текли слезы. Завсхлипывали другие бабы. И вправду, будто поминки.
Степану не хотелось садиться в эту компанию — Ольга больная ждет, — но его подхватили, усадили, всунули в руку стакан. Нужен был им свежий человек, который бы слушал их причитания. Пусть бы молчал, да слушал.
— Теперя, Степа, как в городе станем жить, — вставила свое слово Ольгина сестра Раиска, — молоко станем покупать.