Яков Иванович очень болезненно пережил расставание со старым особняком. Он так прочно спёкся со стенами родного жилища, что его, как некий конгломерат, пришлось почти вырубать оттуда вместе с громоздкими шкафами, книгами, вазами, выцветшими картинами, в рамках которых нашли прибежище многие поколения клопов, с истлевшими шторами и протёртой до дыр китайской ширмой. Каким-то чудом Марии удалось впихнуть всю эту рухлядь в неправдоподобно маленькую комнату. «Очень хорошо, – сказал тогда Яков Иванович, – как в гробнице Тутанхамона, – все в общую кучу». И все последующие годы, кроме как гробницей, он свою комнату не называл, при этом пространно излагал свои взгляды на современное строительство, цитировал классиков, путал ударения и кончал всегда одинаково: «Когда же я сдохну? И ещё неотложка по ночам, клизмы, вечное брюзжание…
Но если по-доброму, дедулю надо пожалеть. Достаточно понаблюдать, как по утрам ощупывает он чашку с кофе, как гладит знакомую картину, пытаясь на ощупь определить, не убежали ли с полотна розовощёкие нимфы, как пытается прочесть что-то в сильнейшую лупу, а потом бросает книгу и врубает на полную мощь транзистор, и замирает, глядя в никуда.
Транзистор орал в комнате целыми днями, но даже он не мог заглушить те звуки, которые рождала под окном балашовской квартиры неожиданно развернувшаяся стройка. А может быть, с это проклятой стройки всё и началось? Мария, счастливый человек, умела пренебрегать мелочами. Посмотрит на забытую катушку с кабелем, что полгода лежит под их окнами, и скажет: «Опять забыла Тимке пуговицы к рубашке пришить», – вздохнёт и больше не вспомнит ни про пуговицы, ни про катушку.
А Балашов начнёт зачем-то обдумывать – что это за кабель, да кто его делал, зачем он столько времени валяется и сколько стоит погонный метр. Додумается до головной боли.
При выборе квартиры Балашовы легко согласились на первый этаж. Вокруг шумел лес. А сейчас он старался не смотреть на искореженную землю. Он понимал, что строительство – дело сложное, что отдельные недостатки не должны закрывать главного, но при виде искромсанных деревьев, битого кирпича, перекрученных, брошенных, как ненужный хлам, труб привыкшая к порядку натура его негодовала. Или им на всё наплевать? Или ничего не жалко?
– За что ты их ругаешь? Ты себя ругай, – говорила Мария. – Видно, плохо вы учите студентов в своём строительном институте.
– Я учу их высшей математике.
– Вот и хорошо. Высшую математику они знают, а четырёх правил арифметики не усвоили. Если бы меня это так волновало, я бы со всеми переругалась, пошла бы в ЖЭК, заставила поставить забор.
– Я не люблю заборы, а ругань в нашем отечестве мало кому помогает.
Балашов писал популярную книгу по истории математики, встречаясь глазами с шофёрами и бульдозеристами, чьи шустрые машины с отчаянным тарахтением перемещали туда-сюда горы песка и глины. Ему казалось, что в безотчётном порыве бульдозеристы вот-вот срежут угол дома, и его комната органически войдёт в панораму строительства. И уже весь мир казался зыбким, нереальным. Ничего стабильного: сегодня здесь дерево шумит листвой – не привыкай к нему, завтра его не будет; не запоминай облик своей улицы – она изменится каждой своей чертой; не запоминай, где фонарь, где телефонная будка – завтра на этом месте всё перекопают, перепашут.
В декабре Балашову приснился сон, и сон этот был настолько реален и отчётлив, что наутро он в полной яви он подумал: «Надо бы Тимку туда сводить. Он же совсем не помнит нашего старого жилища, – и тут же одёрнул себя: – С ума я, что ли, схожу? Того дома давно нет. Уже пять лет, как на том месте зеленеет газон».
А память сберегла их деревянный особнячок с облупленной на колоннах краской, с гирляндами каменных цветов над окнами первого этажа, с дуплистым, поросшим молодыми побегами тополем, стоящим у крыльца с незапамятных времён. Во сне всё это явилось как осязаемая, тёплая на ощупь реальность. Ветер шевелил занавески на окнах и страницы забытой на подоконнике книги, где-то пело радио, чайник кипел на плите в коммунальной кухне, и полотенце над раковиной было влажное от чьих-то рук. Дом выглядел вполне живым, но он был пуст. Балашов подошёл к окну и сквозь по-весеннему голые ветки тополя увидел их горбатую и тоже абсолютно безлюдную улочку с аптекой на углу и шумным от грачиных криков сквером.
И тогда он подумал, что грачей в сквере тоже нет – от них остались только звуки, – и тут же понял, что пора уходить. Чьи-то неведомые руки уже начали разбирать особняк по дощечке, по щепочке, и вот-вот должна была ударить по стене многотонная баба-молот.