-- Иванушка, голубчик, все мне представляется тот... помнишь лётнаго-то Антона, котораго дедушка Корень пристрелил? Ну, он мне все и мерещится... Ох, не к добру это! Третьяго-дня только стала я засыпать, а Антон-то и идет ко мне. Будто как от Гаврилы с покосу и прямо к нам. "Узнала?" -- говорит, а сам мне репку показывает. У меня со страхов и язык отнялся, словечка вымолвить не могу. Ну, он поглядел и засмеялся таково нехорошо.-- "Попомни, говорит, дедушкину-то репку". Проснулась я, никого нет, а меня всю так и трясет, боюсь дохнуть.
-- Плохо...-- согласился Иван,-- не к добру; уходить надо, Феклиста.
Феклиста опять заплакала, закрыв лицо руками. Живут же другие люди, отчего же ей нет счастья на белом свете? Хоть сейчас бы умерла, ежели бы не ребятишки... Жаль тоже, больно мало место, да и куда они денутся сиротским делом? Увлекшись своим горем, Феклиста даже возроптала, но Иван остановил ее.
-- Не нашего ума это дело...-- проговорил он.-- Кому что на роду написано, тому так и быть.
История с лётным Антоном принадлежала к одному из самых необяснимых проявлений специально-деревенской жестокости, безсмысленной и зверской, как всякое стихийное зло. Дедко Корнев был сгорбленный и худой старик со ввалившимися глубокими глазами и лысой головой; Иван и Феклиста знали его уже дряхлым, выжившим из ума стариком, который впал в детство. По зимам старик не сходил с печи, а летом выползал непременно куда-нибудь на солнышко и здесь по целым дням грел свои старыя кости. Деревенская детвора, как стая воробьев, обсыпала полоумнаго старика и вечно просила его разсказать, как он убил лётнаго Антона "за репку".
-- Репку он у меня воровал из огорода-то, этот Антон самый...-- хрипло шамкал Корнев своим беззубым ртом.-- Я садил репку-то, а лётный ее упал воровать. Я зарядил турку {Турками называются большекалиберныя винтовки, а жеребьем -- медвежья пуля.} жеребьем и караулил его по три ночи сряду; ну, и укараулил: как пальну из турки-то, лётный и покатился горошком, а репку мою в руке держит.
Старый дедка смеялся хриплым смехом и долго мотал своей лысой головой.
-- Разве тебе не жаль было его, лётнаго-то?-- спрашивал кто-нибудь из ребятишек.--Не больно дорога репка-то...
-- Да ведь она моя была! После-то жаль было, когда он приполз ко мне же на двор... Кровища из него так и хлещет, потому я угодил ему жеребьем-то прямо под сердце в болонь... До вечера маялся, сердяга... На подмостки его во дворе положили, ну, он тут и докончился! Вся деревня сбежалась во двор-то: бабенки ревут, мужики меня ругают, а моей тут причины никакой не было. Ну, как стал Антон отходить совсем, народ-то бросился прощаться с ним -- все в ноги кланяются и в один голос: "прости, миленький". Ну, и я подошел к нему; узнал он меня и вымолвил: "будешь меня ты помнить, старик... напрасную кровь пролил". Так мы его и похоронили в леску; ямку вырыли, да в ямку и положили, а сами молчим, потому что по судам будут таскать. Попу после покаялся за Антона-то...
IX.
Благодаря вёдру тебеньковцы скоро убрались с сеном, а жнивье еще не поспело, так что можно было немножко передохнуть, особенно по праздникам. Перемет и иосиф-Прекрасный обыкновенно исчезали в эти дни и пропадали где-нибудь по укромным местам, в обществе гулящих бабенок -- солдатка Степанида путалась с Переметом, а иосиф-Прекрасный попеременно дарил своим вниманием то кривую вдову Фимушку, то заблудящую Улиту. Раз пьяные тебеньковские парни для потехи устроили на них целую облаву и для потехи же порядком намяли бока всем; особенно досталось упрямому хохлу Перемету, который вздумал защищать свою Степаньку.
-- Здорово взбодрили...-- отзывался после этой шутки иосиф-Прекрасный, щупая избитые бока.-- Ишь, дьявола, тоже расшутились!..
Перемет пролежал без движения на острове дня три, а потом вышел на работу, как ни в чем не бывало, и его опять видели в обществе шатуньи Степаньки.
В этих тайных удовольствиях не принимал участия один Иван. Он по праздникам оставался обыкновенно на острове и по целым дням раздумывал свою безконечную бродяжническую думу. Да и было о чем подумать: осень стояла не за горами. К Феклисте Иван заходил теперь редко. Он не то, что боялся Листара, который продолжал дуться на него,-- это само собой, но была и другая причина. В последнее время Иван стал замечать, что Феклиста начала как будто припадать к нему: то расплачется ни с того ни с сего, то сунет ему какую-нибудь деревенскую постряпеньку, взглянет таково нехорошо. Иван испугался, испугался за самого себя, что не выдержит и приголубит Феклисту, и в его душе тихо поднималось старое наболевшее чувство. С другой стороны, предательское желание отдохнуть, согреться, услышать теплое слово, неудержимо влекло его вперед, как сладкий сон замерзающаго в снегу. Нужно было иметь железную силу воли, чтобы не поддаться этому искушению и стряхнуть с себя находившую дурь. Чтобы отогнать от себя эти мысли, Иван обыкновенно думал о Пимке и Соньке: дети являлись пред ним защитниками пошатнувшейся матери и вызывали тень убитаго отца.