Жадно прочитав дневник, Яков Львович воскликнул: «Так вот в чем дело!» И тут же: «Эх, бедная ты, бедная!» Первое восклицание выразило удовлетворение профессионального любопытства, позволяющее четко проанализировать случай с пациенткой Н., а второе означало то, что должно означать. Почти немедленно Яков Львович испытал совершенно для него несвойственную потребность в мести. Она и заставила его отправиться к Вадиму, отдать ему дневник и посмотреть в глаза с особым смыслом, которого тот совершенно не понял.
В дневнике Натальи нет дат, он написан одной ручкой, одинаковым синим цветом.
Сегодня Вадим улетел в Мюнхен – изучать немецкий опыт применения антибиотиков для свиней. Несчастные свиньи! Я одна с Оксаной. В Вашингтоне землетрясение. В каком-то офисе все шаталось, люди падали на пол. Сил больше нет. Взяла черный большой блокнот, пошла к себе на второй этаж, заперлась и начала писать.
Вот сейчас пишу, выполняю наказ Якова Львовича. Может, полегчает. Яков Львович меня хорошо изучил. Сказал: «Вы, конечно, будете писать по старинке, ручкой на бумаге. Не могу представить себе вас за компьютером».
Вашингтон – не Лос-Анджелес, который точно провалится. Если случилось в Вашингтоне – случится везде.
Я когда-то работала на компьютере, давным-давно, когда они были огромными, громоздкими. Уже ничего не помню. К тому же, я слышала, это опасное дело – сколько ни старайся, ни осторожничай, все равно написанное как-то сохраняется, остается внутри и может быть раскрыто. Это меня и пугает – я буду уверена, что стерла, убрала, а знающий человек залезет глубоко, покопается и найдет мои тайны.
Блокнот взяла у Вадима в кабинете. Там у него на столике всегда такие вот черные блокноты разных размеров с названиями на латинице, дорогие. Конечно, и блокнот прятать нелегко. Но разве можно даже заподозрить, что кто-то еще может вести обычный, бумажный дневник? А прятать я его буду в свой косметический столик, в ящик с украшениями, под коробки и футляры, и запирать ящик на ключ. Это выглядит естественно. Вадим уж точно не будет любопытствовать. А если спросит – скажу, что боюсь за драгоценности. Писать буду, запершись в спальне. Это тоже никого не удивит. Я часто и так запираюсь. Когда ложусь днем поспать, к примеру.
В коридоре столкнулась с Оксаной. Она улыбнулась, я улыбнулась. Она знает, что я ее боюсь. Но, мне кажется, она должна бы меня уважать за умение притворяться и вряд ли кривит душой, когда говорит (обязательно при Вадиме): «Наталья Ильинична, как я восхищаюсь вашей выдержкой!» Она ведь тоже притворяется.
«Наталья Ильинична, вы в кабинет Вадима Александровича? Посмотрите, пожалуйста, там на полу нет Сашиного грузовичка? Зеленого? А то он все ищет, ищет, переживает. Захватите, пожалуйста, если увидите». Так она показала, что контролирует каждый мой шаг. Второй сигнал: знай, кто здесь хозяйка, кто приказывает. И еще – предъявляет свои права на Сашу.
Знает ли она, что я раскусила ее замысел? Что я вижу их пересекающиеся взгляды, ее руку на его руке, передающей ей солонку?
Яков Львович сказал: «Если мне не хотите открыться, пишите. Да хоть для себя пишите». Сказал, что, когда человек пишет, он уже отстраняется от проблемы и ему становится легче. Ну, не знаю. Вот я сейчас пишу вроде не о себе, о ком-то. Не до конца. Не получается до конца. Или так и надо?
Как-то стыдно, дико. Да не в этом дело. Как страх передать?
Я, когда шла по коридору, оглянулась. Оксана стояла вдали и помахала мне рукой. Какая наглость! Лица ее в полумраке я не могла разглядеть никак, но ведь видела, видела! Без маски, без фальши, без свидетелей оно у нее всегда как на ренессансном портрете. Никакое, без выражения, и оттого страшное.
Сейчас сижу пишу. За окном все темнее, темнее. И уже шорохи за дверью. Знаю, что проснусь ночью в два, в четыре. Закроюсь с головой одеялом и все равно буду слышать шаги, шепот. Ключ от ящика с дневником – под подушкой. Когда приедет Вадим, буду класть в карман халата. Это на ночь. Можно прятать в книгу и ставить на полку. Не между страницами, а в корешок. Продену в ключ ленточку, засуну внутрь так, чтобы не упал глубоко, ленточка будет фиксировать. Если доживу до завтра.
Сейчас два часа дня. Совершенно ясно, что в самом кошмаре, как сегодня ночью, писать не получится. А сейчас не хочется, потому что даже выспалась, полегчало, просто потому, что светло, и, как всегда по утрам, появились надежда и даже стыд за выдумки, беспочвенные страхи. И все равно буду писать, буду. Просто фиксировать, что могу. И в процессе разбираться – помогает, не помогает. Что правда, что неправда.
Ночью было так. Очнулась резко, включила торшер у изголовья. Самое плохое время – четыре часа. Полурассвет. За окном кто-то должен быть. Погасив свет, отвела край занавески. Фонари горели бессмысленно. Кирпичная дорожка. Газон. Куст жасмина. Никого.
Жасмин разлапистый, мощный. За ним притаился черный человек. Плечо, рука, нога. Лицо медленно выдвигалось, сразу повернутое ко мне.