Сочинения Бодлера умещаются в одну книгу, но их значимость не измеряется объемом. Пришло время, когда столь немногочисленные стихотворения Бодлера стали весомей тысяч стихов его соперников. И разве его уныние и прокрастинация – круговорот лени, праздности, непродуктивности и провалов – не были на самом деле непременным условием успеха его творчества?
7
Сплин
Душа, тобою жизнь столетий прожита!Огромный шкап, где спят забытые счета,Где склад старинных дел, романсов позабытых,Записок и кудрей, расписками обвитых,Скрывает меньше тайн, чем дух печальный мой.Он – пирамида, склеп бездонный, полный тьмой,Он больше трупов скрыл, чем братская могила.Я – кладбище, чей сон луна давно забыла,Где черви длинные, как угрызений клуб,Влачатся, чтоб точить любезный сердцу труп;Я – старый будуар, весь полный роз поблеклыхИ позабытых мод, где в запыленных стеклахПастели грустные и бледные БушеВпивают аромат… [35]Этот второй Сплин из Цветов зла был, наверное, первым стихотворением Бодлера, которое я прочел – или которое меня взволновало. Как сейчас помню свое потрясение, когда в одиннадцатом классе школы наш преподаватель предложил нам его разобрать. Что же меня тогда так поразило? Сегодня я сказал бы, что это вереница ошеломляющих сравнений, конкретных материальных сопоставлений: поэт называет свою память шкафом с выдвижными ящиками, пирамидой, склепом, кладбищем, будуаром. Эти хранилища воспоминаний объединяются жесткой рифмой, сближающей мозг и склеп (cerveau /caveau).
У Бодлера находим автобиографическую запись: «ДЕТСТВО: мебель эпохи Людовика XVI, старинные вещи, консульство [36], пастели, общество XVIII века». Чердак второго Сплина – это мир отца, человека старорежимного. У поэта нет будущего; прошлое осаждает настоящее, навалилось на него всем своим весом, сковывает его, парализует.
Затем меня, конечно, поразила тысячелетняя протяженность и незапамятная глубина, в которую ныряет память поэта, погружаясь не только в XVIII век с его отменно старомодным Буше, но и в Египет фараонов. Сплин и тоска становятся необъятны, как вечность. Как будто и сам поэт уже мертв, но это ничего не меняет, или он живет с мертвецами, а сам осужден на бессмертие, на эту вечную полумертвую жизнь, и его душе никогда не обрести мира.
Эта фантазия, «ужас невозможности умереть», сквозит во многих стихотворениях Цветов зла. Жизнь могла бы длиться бесконечно, как в Скелетах-земледельцах, где «даже там, в могильной яме / Не тверд обещанный покой» или «даже царство Смерти лжет» [37]. Это проклятие, невозможность смерти, напоминает легенду об Агасфере, приговоренном скитаться до конца времен. «Вероятно, смерть, – как писал Джон Э. Джексон, – не более чем иллюзия, а жизнь после смерти есть увековечение жизни, продолжение ожидания, на которое живые обречены». Именно это поэт и наблюдает во время «зари ужасной», которая следует за смертью в Мечте любопытного: «Был поднят занавес, а я чего-то ждал» [38], как будто театральный занавес открылся в пустоту. В 1860 году Бодлер признавался матери: «К несчастью, я уже долгие годы, показавшиеся мне веками, чувствую себя приговоренным к жизни».
…И вот в моей душеБредут хромые дни неверными шагами,И, вся оснежена погибших лет клоками,Тоска, унынья плод, тираня скорбный дух,Размеры страшные бессмертья примет вдруг.Кусок материи живой, ты будешь вечноГранитом меж валов пучины бесконечной,Вкушающий в песках Сахары мертвый сон!Ты, как забытый сфинкс, на карты не внесен, —Чья грудь свирепая, страшась тепла и света,Лишь меркнущим лучам возносит гимн привета! [39]